Дыхание ее стало прерывистым, точно сейчас к ней пришло ощущение срыва.

– Опускаем лонжу? – донесся голос Тючина.

– Да, можно! – Шовкуненко, держа одной рукой Надю, сам отстегнул с ее пояса лонжу.

Бережно поставив партнершу на ковер, Шовкуненко спросил:

– Пить не хочется?

– Нет. Шум в ушах.

– На сегодня достаточно. Вы передохните, а мы с Димой продолжим.

3

– Мохов, Мохов, кончайте репетицию! – инспектор манежа даже на репетиции говорил так, будто объявлял следующий номер программы.

– Что вы, Игнатий Петрович, время мое не вышло, – отозвался антиподист Мохов.

– Кончайте, говорю вам.

Мохов недовольно сбросил куклу, которая подскакивала на его ногах. Встал с подушки, раздумывая, стоит ли спрыгивать со столика, на котором громоздилась подушка.

– Чудак! Ему в родильный дом бежать надо, а он тут репетирует, как ерш на сковородке. Полно нервничать!

– Игнатий Петрович, родной! Уже? Вы знаете, да, кто? Кто? – Мохов мгновенно соскочил со столика и набросился на инспектора. Артисты обступили их.

– Кого ждал?

– Ивана.

– Не вышел, Мохов, номер. Увезешь отсюда не Ивана, а двух ивановских девчонок. Двойня у тебя. Поздравляю, беги скорее к Марине. Только что звонили из роддома.

Мохов уже готов был бежать, а дорогу загородили артисты. Они подхватили Мохова на руки и под крики: «Поздравляем, поздравляем!» – стали, раскачивая, подбрасывать Мохова в воздух.

Надя сидела одна. Места всюду были пусты. Одна она зрительница. И невольно ее лицо, бледное от испуга, стало оживать. Улыбки людей, ликующих в манеже, уже передались ей.

Дима и Шовкуненко были там, в манеже. Шовкуненко возвышался над всеми, и его руки ловчее других подбрасывали Мохова в воздух.

– Братцы, да отпустите! Разобьете! Осторожней! У меня двойня! – кричал, вырываясь, добродушный Мохов, а по цирку неслось гулкое: «Поздравляем!»

– Чистый цирк! – рядом с Надей появилась уборщица. – Гляди, милая, каку сальту выкидывают.

После репетиции Надя боялась столкнуться с Шовкуненко и почему-то без конца неожиданно встречала его. То в коридоре, то на кухне, то во дворе и за кулисами. Ей так неловко было за репетицию и страх. Ведь, конечно, ему понятно, из-за чего произошел срыв.

В лице его сегодня столько непонятного задора. Он, должно быть, смеется над ней, но почему-то смущенно каждый раз говорит одно и то же:

– Почему-то не сидится на месте! После репетиции отдыхают…

Надя не знала, что он сам искал с ней встречи, не веря себе и проверяя чувство нежности, закравшееся в душу на репетиции. Когда закрылась дверь в ее комнате и притихла жизнь в коридоре общежития, Шовкуненко неторопливо побрел по конюшне, остановился у самого занавеса. Пять часов дня. Цирк отдыхает. Наверху не слышно торопливых шагов по общежитию. По кулисам медленно ползут дремотные сумерки. Занавес тяжелыми складками задумчиво лежит у его ног. Пять часов дня.

Было время, когда он жил этой тишиной. Два часа перед началом представления. Они снимали всю накипь за день: обиды, раздоры с женой, бурную радость примирений…

Мальчишкой ему приходилось быть звонарем. Долго и утомительно взбирался он по крутой лестнице к колоколу. И там сидел, бывало, со стариком звонарем, разделяя тишину. Тишина всегда была какой-то настороженной. Но проходило каких-то два часа, и мощный рев колокола заставлял дрожать его мускулы. Рывок – «Дон!». Сильней – «Дон-дон!».

Глох мальчишка, переливая свои силы в колокольный рев, а по площади медленно двигались люди. Сверху он не видел их лиц. Вечно в глазах было небо – то нежное, то хмурое; небо, подкрашенное настроением колокольного звона.

На земле его охватывала тишина – до следующего колокольного звона.