Пустятся в танец-канкан.
Двенадцатигранный стакан,
Под которым бегает таракан,
Пойманный Николаем Плотником,
На глазах удивленной публики превращается в соборный купол.
И – чистая, словно слеза политического переворота,
Двадцатидолларовая порванная банкнота
Спит мертвым сном, словно птица, подстреленная охотником
В высшей точке полёта.

Паранойя (Новый Римский)

У блёклого нечто тоже есть имя,
Город, рост, вес и размер ботинка.
Есть тонкая линия,
Прочерченная глазом
Между потерей разума единообразно
И потерей разума раз за разом, —
Такая картинка
Рисовалась мне, в паранойе,
В распаде дошедшего до последней стадии.
Нарисовать бы, да не Шагал я.
Я не родился в военном Ханое.
Тощим ребенком в Освенциме в печь не шагал я.
Родился в брежневском Ленинграде я.
Мне – пистолет бы, да косточек вишен,
Бандитом шалить, избегать еле-еле поимку и петлю
Для шеи куриной.
Мне – бунтовать и Попокатепетлю
В жерло вулканье, да с наглою миной
Смотреть и твердить «комментарий излишен».
Сирый мой дух меж двух комнат
Тело терзает презренное, бренное, словно вдох-выдох
Астматика в доме без лифта.
Милый мой мир возлегает расколот,
Останки аквариума на полу. Только трупики рыбок
И куцые кубики буковок Нового Римского шрифта.

Портрет на заказ

«В позе профессора кислых щей, занятого бичеваньем кнутом
Собственной тощей задницы и скармливанием пряника
Чувственным, жадным губам», —
Таким заказал я портрет свой художнику, оказавшемуся бывшим ментом.
Он же всё жмурился и куражился полупьяненько,
Как подобает жлобам.
Позируя, думал о наболевшем,
Мечтая о повести или романе я
По мотивам своей половой распущенности.
Из правой руки моей, пожелтевшей,
Прогнившей от писанины до основания,
Вытечет в эпилоге слеза непреложной сущности.
И рецензент, в комментариях попотевши,
Красною нитью повествования
Зафиксирует комплекс авторской многосложной ссученности.

Арабеска

Арабеска моя, как же нравится мне
Наслаждаться твоим стройным телом газели,
Не стесняясь, разверзнувши ставни в окне,
Чтобы все проходящие мимо глазели!
О, царица еврейская, ты Низевель ли!
Как же струны души моей, видя тебя, зазвенели.
Так отдайся же мне, тыщелетнюю грусть поколений оставив на час (или два).
Я Амура стрелою сражен, лишь дрожит в синеве тетива.
Лишь дрожит дядя Вилли, алча похмелиться с утра,
Как осиновый лист, как осиновый кол, вбитый в сердце вампира.
Лишь молчат трубачи, ожидая решенья суда.
И – циклопом – взирает очко полевого сортира.

Сейсмографический грифель вывел

Тонну дюралюминиевого дюшеса размял во рту Вторчермет.
Парк культуры и отдыха засы́пал дождь из презервативов.
Черномор полез кургузыми пальцами за самосадом в бархатный свой кисет.
Пыхал сигарой промышленник и финансист А. И. Путилов.
Кубатура круга клала с большим прибором на клавиатуру, прикреплённую к ходовой части плуга.
Председатель общины демонов-аграрников выключил из розетки свой мозг.
Его троекратную грудь защищала из мрамора выточенная кольчуга.
И на левом плече его верещал голосом совести поколения вибромагнитометрический дрозд.

Песня Четвёртого Партизана

Ни среды, ни субботы.
Ни мышей и ни крыс.
Звуки гончей охоты
На волков и на лис.
Опалённые солнцем,
Мы лежим на снегу.
Если б я был чухонцем,
Я бы вставил серьгу
В ушко колкой иголки,
Подравнял бы углы
Пилкой. Палки и ёлки
Стали – стулья, столы.
Купола Самарканда.
Новорожденный Бог.
Мне – фуражка, кокарда
И смертельный ожог.
Мне – махая кистенем,
Разрушать города,
Ткать ковры из растений,
Гнать по склонам стада.
Мир – измятая пачка
В заскорузлой руке,
Ездовая собачка
На взведённом курке.
Спой мне басни Эзопа,
Приюти и согрей,
О старуха Европа,
Вся в прожилках угрей.
Ни слона, ни дробинки.