, то есть человечному», который, признавая то, что «Человеческая сущность природы существует только для общественного человека» представляет «подлинное разрешение противоречия между человеком и природой»[96].

При восстановлении общественного бытия человека устраняются все те вещи, которые являются всего лишь продуктами отчуждения. По этой причине Маркс заявляет, что коммунизм – это главная и конечная позиция в истории отрицания. Коммунизм представляет позитивное в форме «отрицания отрицания»[97]. В категориях экономики это означает, что капиталистическая частная собственность была «первым отрицанием индивидуальной частной собственности», а коммунистическое отрицание капиталистической частной собственности – это отрицание отрицания[98]. Поскольку присущее атеизму отрицание религии считалось аналогичным коммунистическому отрицанию частной собственности[99], оно тоже было отрицанием отрицания. Соответственно, не только атеизм, но также анархизм и нигилизм можно считать отрицаниями отрицания: «Религия, семья, государство, право, мораль, наука, искусство и т. д. суть лишь особые виды производства и подчиняются его всеобщему закону. Поэтому положительное упразднение частной собственности, как присвоение человеческой жизни, есть положительное упразднение всякого отчуждения, то есть возвращение человека из религии, семьи, государства и т. д. к своему человеческому, то есть общественному бытию»[100].

Однако этот аргумент никогда не распространяли на филистерство, а потому искусства долгое время занимали привилегированную позицию в марксистской теории. Маркс и Энгельс предполагали, что «Во всяком случае при коммунистической организации общества отпадает подчинение художника местной и национальной ограниченности <…>, а также замыкание художника в рамках какого-нибудь определенного искусства», но не думали об исчезновении всякой художественной деятельности. Священник и политик могут исчезнуть, однако художник-любитель сохранится вместе со своим визави – послеобеденным критиком[101]. Так же, как и Ницше, у которого Одиссей затыкает себе уши, чтобы не слышать ни одной песни сирен о ценности, не считая ценности искусства, Маркс не считает, что эстетическое может быть чем-то отличным от неустранимой части общественной сущности человека. Действительно, человек, который «строит также и по законам красоты», доказывает, что его родовая сущность противоположна таковой животных[102].

С этой точки зрения филистерство следует считать не формой снятия отчуждения, а, скорее, дегуманизацией человека, преодолеть которую со временем позволит возвращение к родовой сущности. В одном письме к Руге Маркс сравнивает людей, а «Люди – это мыслящие существа; свободные люди – это республиканцы», с немецкими филистерами, которые, подобно животным, хотят только «жить и размножаться»[103]. Это и есть положение отчужденного труда, в котором человек «чувствует себя свободно действующим только при выполнении своих животных функций <…>, а в своих человеческих функциях он чувствует себя только лишь животным»[104]. Следовательно, «филистерский мир – это мир политических животных»[105], который будет обязательно уничтожен коммунизмом как восстановлением родовой сущности человеческого мира.

Следовательно, если в других сферах отрицание отрицания предполагало исчезновение первого отрицания, в случае искусства отрицание отрицания в каком-то смысле оставалось внутренним делом, требующим попросту отрицания одного типа художественной деятельности другой. Поэтому в марксистской традиции часто утверждали, что искусство как таковое является не той практикой, которая в своей целостности была бы подчинена диалектике, а той, посредством которой работает сама диалектика. По Адорно, именно это качество отличает эстетическое как таковое. Используя для иллюстрации своей мысли скрытую ссылку на Ницше и его противопоставление (дионисийской) греческой трагедии и (аполлоновского) греческого пантеона, Адорно доказывает, что диалектические противоречия в искусстве являются определяющей характеристикой его утопического обещания: «целостность истории искусства – это диалектическая форма решительного отрицания. И никак иначе искусство не может служить исповедуемой им идее примирения»