. Даже если его последователей со временем «пленяет сократическая радость познания»[91], сам Сократ не привязан к машинерии господства, он, напротив, тот, через кого дух отрицания говорит свободно и самопроизвольно, как через Силена. Ему ничто не мешает ответить на музыку Диониса, он просто освобожден от самого влечения к такому ответу.

Конечно, Ницше, не успев создать это чудовище, филистера, тут же стремится его приручить. Возможно, Сократ отвергает искусство, однако ненасытная страсть сократизма к знанию, «гонимая вперед своим могучим бредом, спешит неудержимо к собственным границам – здесь-то и терпит крушение ее скрытый в природе логики оптимизм»[92]. Мудрость Сократа неизменно ведет обратно к его двойнику, Силену. В таком случае искупление проглядывает в утопической фигуре Сократа, занимающегося музыкой, Одиссея, который может безбоязненно петь вместе с сиренами. Однако, несмотря на все свои заявления, будто филистерство вновь создаст потребность в искусстве, Ницше, в отличие от Адорно и Хоркхаймера, никогда не смешивает неудовлетворенное желание искусства с отсутствием такового желания. По Ницше, нехватка желания искусства – это разрушительная сила, которая со временем воспроизведет те самые условия, в которых первоначально искусство как раз и стало необходимым, и хотя он надеется на иное эстетическое искупление, это не значит, что разрушение искусства само по себе составляет такое искупление или даже взывает к нему. В Сократе филистерство принимает форму прямого и самопроизвольного отрицания; в отличие от Одиссея, он оказывается образцом того, кого Ницше однажды саркастически, но при этом, быть может, пророчески окрестил «филистером как основателем религии будущего»[93].

Экстаз филистерства

Осовременивая вопрос Бейля, можно спросить: было бы возможным общество филистеров? Хотя филистерства, возможно, все еще не видать, его историческая позиция как последнего по времени в последовательности призрачных отрицаний указывает на то, что оно не столько неосуществимо, сколько пока еще не воплощено. В какой форме оно могло бы предстать?

Ответ Бейля тем, кто сомневался в осуществимости общества атеистов, заключался в демонстрации того, что политические и моральные ценности, необходимые для общественного порядка, могут обеспечиваться такими исключительно человеческими ценностями, как честь и обычай, с той же легкостью, что и божественным правом. Подобным образом и Ницше описывает то, как общество нигилистов могло бы действовать за пределами ограничений морали, порождая при этом одну сохраняющуюся форму ценности – эстетическую. В обоих случаях согласие с отрицанием влекло согласие с тем, что рассматриваемые ценности – результат определенного населения, организованного определенным образом, что ценность – это в конечном счете вопрос демографии и социологии, даже биологии. Если, как утверждает Ницше, всегда можно рассмотреть «сумасбродства метафизики, в особенности ее ответы на вопрос о ценности бытия, как симптомы определенных телесных состояний»[94], тогда они всегда будут предполагать возможность «перевести человека обратно на язык природы», описать его в том виде, в каком он существует теперь:

с неустрашимым взором Эдипа и залепленными ушами Одиссея, глухой ко всем приманкам старых метафизиков-птицеловов, которые слишком долго напевали ему: «ты больше! ты выше! ты иного происхождения!»[95].

Этот проект Ницше разделяет с Марксом, а locus classicus концепции общества, в котором человек переводится обратно в природу, можно найти у Маркса в «Экономическо-философских рукописях 1844 года». В них Маркс трактует коммунизм как «полное <…> возвращение человека к самому себе как к человеку