– Как я не надо. Пиши, как ты.
– Постараюсь. Вот только хэзэ о чём?
– Придумай, кто тебе мешает?
– Хэзэ. Я же задрот по стихам.
Мальчишку не переваривал поэт Денис Городецкий. Он всячески подстёбывал салагу, обзывал его «мелкодырчатым футурастом». Кто такой «мелкодырчатый» я не знал, и «футураст» – тоже. Но мне казалось, что его оскорбление было обидным, вот только Бэм виду не подавал.
Что можно сказать о Городецком?
Он самовольно причислял себя к ученикам Даниила Хармса и писал верлибры. Он наделял свои тексты непричёсанным минимализмом, где отсутствовали ритм и рифма, но было много ненужных цифр, символов и заумных слов.
Городецкий был под стать своему специфическому творчеству: тощий неказистый ворчун, с всклокоченными волосами, нервным заострённым лицом и злобой на весь свет. Его ненависть таилась в его чёрных глазах.
Однажды этот сукин сын как-то завалился на очередное заседание и со всего размаху влетел лбом в притолоку дверного проёма чердака, он взвыл от боли, разорвал воздух отборным истеричным матом в адрес архитектора, мол, кто так низко строит дверь, и долго, почти три часа всего заседания зациклено сокрушался по этому поводу.
Городецкий любил Хулио Кортасара, он часами мог пороть несусветную чушь, какой аргентинский писатель неповторимый гений, а его великий роман «Игра в классики» – это абсолютный шедевр, кто бы ему что против него не говорил.
Городецкий хвалился, что работает над экспериментальным романом с необычной структурой повествования, с отсылками на опус магнум своего обожаемого писателя. Он говорил, что устал тратить время на стихи, ведь поэзия – выкидыш прозы, а прозу необходимо окучивать, в прозе возможностей больше и шире, пиши, экспериментируй со словом, со стилем. Фуфаева корила его за это, говорила, что он уходит в заумь, где и пропадёт окончательно.
Но он возражал:
– Для кого-то заумь, а для меня свобода. Вы просто ничего не смыслите в этом.
И вот я однажды по глупости поделился с ним своей мыслью, что мечтаю сочинить вещь всех времён и народов, которая приведёт разум людей в целом не к разрушению, а к пониманию, то есть к просветлению. Ведь вон Библии несколько тысяч лет, а человечество, читая её заповеди, её притчи, всё по-прежнему лажает и лажает. И вот когда я всё-таки сочиню эту вещь, я отрекусь от всех премий, денег, просто из-за одной цели: увидеть мир и его освобождение от всякой скверны.
Но Городецкий мне возразил, что у меня ничего не выйдет, ведь человек – такая дрянь, это продукт из влагалища в могилу, он пронесётся как одно мгновение, бам, и нет его. А я, видишь ли, своими рассказиками стремлюсь человека обессмертить. Вопрос: на-хре-на? Ну, прочтут они эту вещицу всех времён, ещё один никому ненужный бестолковый бестселлер, но у них точно не проснётся желание сломать то, что они и их предки несли годами, осуществляли столетиями.
Как-то мы с Бэмом курили на улице, и за нами увязался Городецкий. Он стрельнул у меня сигарету и спросил, как мне этот лепрозорий? Я ответил, что сойдёт.
Городецкий желчно оскалил прокуренные зубы и сказал:
– Чё, отыскал зерно в поле чертополоха, ды? А я вот хожу сюда третий год и охреневаю, ничего здесь не поменялось. Всё тот же горький чай, невкусное печенье, короче, полный зашквар. Вся эта их соборность – такая беспросветная дыра, что их уже не проймёшь. Так и будут ходить, городить чепуху, пить этот чай в этой Марианской впадине. Мы вместе, мля! Мы сила, йопт! И мелкодырчатых футурастов развелось как блох на шелудивой псине.
Бэма промолчал, не вступая в прения.
Городецкий сказал:
– Такими темпами этому клубу придёт звездец. Останется лишь слово, как на могиле. Вот увидишь. Я те говорю, всё так и будет.