И вот Алиса накормлена и отправлена во двор гулять, Эркин лежит, сыто отдуваясь, в полусонном оцепенении, со стола убрано, возле печки сохнут принесённые со двора поленья, на плите греется для вечерней стирки вода, ведро из уборной опорожнено, а Женя сидит у окна с шитьём. Ему, конечно, хотелось бы, чтобы она села рядом, но он понимает: всё дело в свете.
– Ну, как ты? – Женя отрезает нитку, вскидывает на миг на него глаза и снова вся в шитье. – Отошёл?
– Да. Завтра я встану.
– Встанешь, – соглашается Женя, – но побудешь пока дома. На улицу тебе рано. Сорвёшь сердце. Алиса сильно надоедала?
– Не очень.
– Ей скучно одной. Подружек у неё нет. Не обижают, и то хорошо.
– Она мне сказала… – он запинается, не зная, как об этом сказать.
Но Женя говорит сама. И так просто, будто ничего такого в этом нет.
– Что она «недоказанная». Да, так всегда пишут, когда нет сведений об отце, а по внешности – белая. Ты же знаешь.
– Да.
– Я старалась не попасть в Цветной квартал. Это ж как клеймо. Если б не война, меня б с ней загнали туда, а так… в последнее время за этим так строго не следили.
Эркин молча кивал. Она подняла его рубашку, быстро оглядела её, нашла ещё одну дырку и опять разложила на коленях.
– Как глаз? Видит?
Эркин закрывает ладонью левый глаз и осматривает комнату правым.
– Видит. И рука зажила.
– Ну да, то-то ты ею не шевелишь.
– Шишка долго болит. А сустав цел.
Она быстро вскидывает на него глаза, улыбается его залихватскому тону и продолжает шить, улыбаясь. И он молча следит за ней.
Женя встряхнула рубашку.
– Ну вот. Швы я все сделала, и пуговицы, а ткань хорошая. Сейчас брюки посмотрю. Вроде, они целые.
Эркин кивнул. В общем, он следил за собой, и, уходя из имения, переоделся во всё новое, даже рубашку взял господскую, но поспал на земле, потолкался по дорогам – всё и обтрепалось.
– Сапоги я твои смотрела. Совсем крепкие. Я отмыла их. Надо бы промазать, чтоб не текли. Но нечем пока.
– Это потом, – кивает он.
– И куртка мало пострадала. Только грязным все было – ужас! – Женя говорит спокойно, будто и вправду это нормально, когда белая отчитывается индейцу за его одежду.
Он знает, что первым ему спрашивать не положено, но её слова о куртке заставили его вспомнить то, о чём он почти забыл.
– Женя, – нерешительно начал он.
– Что?
– Там у меня была… справка, об освобождении… она…
– Цела она, – сразу подхватывает Женя. – Цела. Я её в комод пока убрала.
Эркин облегчённо вздыхает. И второй вопрос выскакивает неожиданно легко.
– Ты давно здесь живешь?
– Два года с небольшим, – сразу отвечает Женя.
– А… а оттуда ты давно уехала?
Женя не сразу поняла, о чём он спрашивает, а потом улыбнулась той мягкой улыбкой, какой улыбаются воспоминаниям.
– Я там и не жила, – она рассмеялась над его недоумением и стала объяснять. – Я училась тогда и жила в студенческом городке. Паласа там не было, и девочки ездили в Мейкрофт. И меня однажды уговорили.
– Мейкрофт, – повторил Эркин. – А я и не знал.
– Не знал города, в котором живёшь? – удивилась Женя.
– Я не жил, – в его голосе помимо воли зазвучала горечь. – Я в Паласе работал. Нас когда продают, не говорят, куда.
– Продавали, – поправила Женя.
Он не сразу понял её, а, поняв, улыбнулся.
– Я ещё не привык.
– Привыкай, – засмеялась Женя. – Да, а сапоги ты так и носил на босу ногу?
– Нет, только у меня портянки украли.
– Портянки украли, а сапоги оставили? – удивилась Женя.
– Сапоги я под голову положил, – мрачно ответил Эркин, – а портянки оставил, – и вдруг усмехнулся. – На сапогах я проснулся. Ну, когда за них дёрнули.
Потерю портянок он переживал долго. Ноги собьёшь – потом с ними долгая морока, и портянки совсем новые крепкие. Но прямо с ног смотали, а он не проснулся. Это было обиднее всего.