Ох уж это слово «система» – сильное-то какое! И сколочено как! Чуется в нем сама крепость стен этого каменного колодца, выбраться из которого и надежды уж не было никакой.

Практику вел тщедушный мужичок в круглых очках, мило, по-мышиному дергающий кончиком носа и потирающий руки-лапки. Внешность была обманчивой.



Два часа непрерывных унижений на фоне плаката с изображением вынужденной прецессии гироскопа под действием силы тяжести вместе с нутацией, сопровождающей прецессию при освобождении оси раскрученного гироскопа.

Мотя уже начал ощущать себя полным ничтожеством, совершенно непригодным ни к чему, кроме как драить паркет. Звонок, возвещавший конец занятия, казался избавлением.

Все три взвода собрались в ротном помещении, откуда в полном составе под окрики «Отставить разговоры!» и «Шире шаг!» проследовали в столовую. Наступило время обеда. Что будут подавать, заранее никто не знал, поэтому каждый раз это был либо приятный сюрприз, либо досадное недоразумение.

Сегодняшний обед был нейтральным – ни радости, ни отвращения не вызывал. Шумно двигая стульями, дружно расселись. Вестовые сперматозоидами носились меж столов. Старались. Могли они запросто огрести как от начальства, так и от товарищей. Такова уж участь вестового.

Мотя плеснул себе борща. Без аппетита погонял капусту в подкрашенном буряком бульоне. Жвакать не стал и отложил тарелку. На второе была гречка и небольшая котлетка с преобладанием хлебной крошки. Греча, без намека на масло, была суха и царапала горло. Казалось, что ты не ешь ее вовсе, а причащаешься ею. После компота без сухофруктов все казалось неизбывно безнадежным.

Пришло время на перекур и лясы. В курилке не продохнуть, вот и Мотя жадно затянулся беломориной. До чего же сладка затяжка после обеда, да за ради такого и вовсе некурящий нет-нет да и курнул бы.

В курилку заглянул дневальный:

– Идрисыч, тебя срочно в двести тридцать шестой кабинет!

Хоть и не было никаких табличек у двести тридцать шестого кабинета, но все знали: там сидит училищный особист.

Мотя в сердцах бросил недокуренную папиросу. Прервать этот священный послеобеденный обряд мог только враг, безжалостный и беспощадный.

Попасть когда-нибудь под каток репрессий Мотя не боялся. Его готовили к этому сызмальства. Страшно стало, когда вот прямо сейчас.

Напротив двери с номером 236 Мотя остановился, оправил фланку и зачем-то подтянул ремень.

– Разрешите?

В полутемном кабинете за столом сидел многозначительный капитан третьего ранга с лицом-загадкой. Вот он, живой пережиток сталинизма. Мотя огляделся: кабинет был пропитан тайной. Возможно, даже государственной.

– Проходите, курсант.

Мотя прикрыл за собой дверь.

– Товарищ капитан третьего ранга, курсант Челебиджихан по вашему приказанию прибыл!

Тот добродушно улыбнулся:

– Да не шумите вы так, присаживайтесь.

Он указал Моте на стул. Между ними теперь была только гнутая лебедем эбонитовая настольная лампа. Мотя напрягся: этот будет поопасней командира роты, тот отгремится да и успокоится, а этот, чуялось, был хитер и коварен.

Особист зашел издалека:

– Матвей Идрисович, знаете ли вы, насколько сложна международная обстановка?

Мотя неуверенно кивнул головой.



Особист не спешил, плавно перейдя от врагов внешних к врагам внутренним и от них – к предателям в вооруженных силах, посетовал на благодушие, недальновидность и потерю бдительности в их родном училище. Лицо его рдело благородным порфиром.

– Ну, теперь вы понимаете, что благополучие страны зависит от вас лично?

Мотя никак не мог взять в толк, чего, собственно, от него хотят. На всякий случай прокрутил в голове усвоенные с молоком матери знания на случай допроса: «Молчание – золото», «Делай паузы перед ответом, на вопросы отвечай уклончиво», «Против себя не свидетельствуй, чистосердечное признание – прямой путь в тюрьму».