Он полуволк.

Шерсть пробивается на плечах, сползает к груди, чёрная, жёсткая, как сажа, но его тело остаётся почти человеческим – мощным, сильным, огромным. Позвоночник выгибается, спина становится шире, осанка меняется, будто зверь внутри вырывается наружу, но до конца не выходит. Светло-зелёные глаза светятся в полумраке клетки, как угли, разгорающиеся в ночи.

Зверь рвётся, но человек ещё держится.

Он шевелит пальцами – когтистые, длинные, страшные, но его движение медленное, осознанное, будто он пробует новую плоть. Он смотрит, дышит, сжимает кулаки, и в этом моменте слишком много контроля.

Полуобращённый, он ужасающе красив.

В этом состоянии он – живое воплощение силы, дикости, чего-то первобытного, опасного, древнего. Он весь – баланс между хищником и человеком, между разумом и зверем, между кровью и чем-то большим.

Но этот баланс шаткий. Он сжал голову, стиснул зубы так, что скулы выступили, а потом резко повернул голову ко мне.

И всё. В клетке больше никого не было, кроме нас.

Он шагнул. Я сделала шаг назад. Он снова шагнул, и я прижалась спиной к прутьям. Всё повторяется. Всё, как в ту ночь. Только хуже. Тогда он был хищником. Теперь – зверем на грани. Его рука вжалась в металл рядом с моей головой, горячая, сильная. Я не двигалась. Боялась даже дышать.

А он нюхал меня.

Глубокие вдохи, срывающиеся рычанием, нос скользнул по моей скуле, губы на секунду коснулись виска, но не для поцелуя – просто он дышал, просто впитывал запах.

– Ты пахнешь неправильно, – глухо выдохнул он мне в ухо, голос его был низким, хриплым, словно рваная ткань. – Не как жертва. Не как та, кто боится меня.

Я боюсь.

Но он прав.

Что-то изменилось.

Его рука скользнула по моей шее, сжала затылок, лицо прижалось к моей коже, горячее, колючее. Он рычал, вжимался в меня, тёрся, как зверь, который мечтает разорвать, но сдерживает себя.

И сдерживается в последний раз.

Его дыхание обжигает, язык резко скользит по коже ключицы, горячий, влажный, резкий. Я вскрикиваю. Он вжимает меня сильнее.

Но вдруг резко отдёргивается.

Руки замирают в воздухе, тело дрожит от напряжения, и он резко отшатывается.

Раненый зверь.

Он не может.

Не может.

Но тело рвётся.

Он хватается за голову, рычит, бьётся о клетку. Когти скребут по полу, руки рвут кожу на груди, он снова врезается в железо, оставляя на нём следы крови. Он воет, как волк в предсмертной агонии.

Я стою, не двигаясь. Я ничего не могу сделать.

Я впервые вижу, как зверь ломается.

Последний удар – плечом о решётку. Он падает.

Мир замирает.

Он не двигается.

– Рустам! – мой голос рвётся наружу, я бросаюсь к нему, хватаю за руку, переворачиваю на спину.

Глаза закрыты. Грудь вздымается тяжело, губы разомкнуты, в уголке рта кровь. Я провожу рукой по его лбу – горячий. Руки тоже горячие. Всё тело напряжено, но уже не двигается.

Он боролся с собой до последнего.

Я не понимаю, что со мной.

Я не должна плакать.

Но слёзы текут по щекам, и я просто сижу рядом с его телом, наблюдая, как постепенно затягиваются раны, оставляя новые рубцы на и без того израненном теле.

Я не ухожу.

Я просто сижу рядом.

Потому что мне ужасно его жалко.

Когда приходит утро, он сидит на полу, спиной к решётке, тяжело дышит. Бледный. Ослабший. Но живой.

Я медлю, прежде чем спросить, но не могу не спросить.

– Почему ты сдержался?

Он долго молчит.

Я уже думаю, что он не ответит.

Но он вдруг говорит.

– Потому что не хочу, чтобы ты смотрела на меня так.

Я не знаю, что сказать.

Потому что я уже смотрю.

Она чувствует это. Он тоже. Тесное, душное пространство клетки стало ещё меньше, воздух стал тяжелее, напитанный чем-то неизбежным, что висит между ними, как тонкая, но неразрывная нить. В его крови всё ещё бушует зверь, но теперь не в бешеной ярости, не в приступе ломки, а в чём-то другом, в чём-то, что страшит её больше, чем его ярость.