Я не помню, что происходило дальше, ибо детская память избирательна. Смазанные сцены горя, насилия и отчаяния кажутся сейчас лишь фрагментами далекого сна. Тогда я испытал слишком много страха, заставившего меня измениться, а может, я просто сошел с ума.
7 февраля 1991 года. Санкт-Петербург
Февраль. Этот месяц кажется мне особенно противным. И дело даже не в мокром холоде, что по ощущению своей мерзости сопоставим мало с чем. Хотя он, может, и является причиной общей обреченности, царящий абсолютно во всём. Порой начинает казаться, что город погружается в меланхолию, за которой неминуемо последует массовое самоубийство, ибо тоска здесь правит неимоверная. Я привык отгонять эту заразу при помощи работы, ну, иногда и это не помогает. Тогда я опять лезу за алкогольной заначкой Толи. Мы пьем вместе, без лишней расторопности и чопорных разговоров. Нам не нужно понимать друг друга или же задавать бесполезные вопросы, ибо жизнь сделала нас обоих тёртыми сухарями, не способными к проявлению даже малого интереса к обыденности. Ему все равно, что я пишу. А мне плевать на его политические взгляды или же, вернее, их отсутствие. Так и живем мы уже много лет: друзья, ставшие коммунальными соседями.
Итак. В феврале 1930 года я оказался в самом плачевном положении. Семья наша потеряла всё. После убийства Женьки, ставшего следствием его непокорности, уполномоченные арестовали отца, что приравнивало его к первой категории кулаков-контрреволюционеров. Отца отправили в Сибирь на лесоповал. Семья наша потеряла двух мужчин, способных работать, и получилось так, что бремя ответственности легло на плечи матери.
Нам не дали попрощаться с Женькой, не позволили помочь бабушке, которая была еще жива, Тёмка оборвал её мучения одним ударом. Братьев отца выслали из деревни в этот же вечер, и мы не знали, где они. Дом разорили и сожгли, скот и запасы разошлись по соседям, которые искренне считали, что по новому закону все имущество раскулаченных теперь находилось в коллективной собственности и греха в этом не было. Нам не дали их похоронить, не дали забрать тёплые вещи из дому.
Нас выдворили на улицу. Несчастные, полураздетые и голодные, мы долго бродили от дома к дому в надежде найти хоть временное пристанище. Подробности первых недель после раскулачивания я помню очень слабо. Мы ночевали где попало и ели что попало, полагаясь на сердоболие людей, которые принимали нас. Затем мама сумела получить разрешение перебраться в пустующую избу на окраине Новой Деревни. Там мы и обосновались на ближайшие месяцы.
Голод стал мне привычным. Мы с Настей каждый вечер ходили по соседским домам, прося еды. Иногда удача благоволила нам, и мы получали молоко, которое мы взяли за правило отдавать Митьке, ибо он в силу своего малого возраста страдал больше всех. Все мы изменились до ужаса, поскольку детство покинуло нас непозволительно рано. Мы стали тихими и недоверчивыми. Не до конца понимая смысл происходящего, я лишь чувствовал тупую боль от злостной несправедливости, с которой я не мог бороться. Железные двери красной тюрьмы захлопнулись передо мной, закрывая моё сознание от остального мира.
Другая беда пришла спустя месяц. Нам принесли бумагу из колхоза, где было написано, что мы обязаны сдать определенное число продуктов и шерсти в оплату за проживание. Мать тогда плакала невыносимо, умоляя этих свиноподобных шавок пожалеть хотя бы детей.
Но они вновь прогнали нас на улицу. На сей раз мать приняла решение отправиться в Новгород к той самой сестре, несмотря на то что та не отвечала на её письма. Тогда я не понимал, насколько мы рисковали, преодолевая пеший путь до другого поселка, где находилась железнодорожная станция.