Мы сидим достаточно близко, и я ощущаю запах ее духов. Она с интересом смотрит на сцену, а я, скосив глаза, на ее лицо и обнаженные руки. Все то же безукоризненное, неподвластное времени лицо, все те же тонкие, слегка смуглые руки. Так и сижу, глядя на сцену, когда моему сыну приходит очередь сказать очередной напыщенный куплет, и аплодирую, когда аплодирует она. По лицу ее блуждает улыбка, руки лежат на сумочке, сумочка – на коленях. Она спокойна и свободна от груза прошлого. Неужели все святоши в ее возрасте так же хороши? Мне хватает сил дотянуть до конца чужого праздника, и я, гримасничая, словно штангист, вздернувший на грудь рекордный вес, выхожу вслед за Линой из зала. Дождавшись сына с его подружкой, мы прощаемся с ними. Оказывается, Лина тоже не хочет участвовать в продолжении.

Покинув школу, мы выходим на улицу, окунаемся в пряное тепло июньского вечера, и я интересуюсь, куда она держит путь. Домой, отвечает она. Я с замиранием спрашиваю, можно ли ее проводить, и она, чуть помедлив, соглашается. Мы идем рядом, и каждый встречный-поперечный норовит свернуть голову в нашу сторону. Из-за нее, разумеется. Она молчит – видно, моя нынешняя жизнь ее не интересует, я же лихорадочно ищу, о чем спросить, чтобы не вызвать ее недовольства. Наконец спрашиваю о работе, о здоровье родителей, о том, что она думает о дальнейшей учебе сына, потому что если это будет Плехановка, я обязательно помогу. Нет, никакой помощи не надо, отвечает она. Я интересуюсь, когда они переезжают в Голицыно. Родители в начале июля, а они с Костиком пока остаются. Я собираюсь сказать, что обязательно их туда отвезу, но в последний момент пугаюсь, что мне ответят: «Спасибо, у нас есть, кому отвезти». Выбирая безобидные темы, я прыгаю по ним, как по кочкам, страшась увязнуть в трясине молчания. Лина отвечает вяло и односложно. Мы входим в Чистопрудный парк, минуем Архангельский переулок и останавливаемся под могучим вязом напротив ее переливающегося воспоминаниями дома.

– Дальше я сама, – поворачивается ко мне Лина, и я пересохшим языком делаю себе харакири:

– У тебя кто-то есть?

– Давай не будем об этом! – портит она лицо недовольной гримасой.

– Почему?

– Не люблю праздного любопытства.

– Что же праздного в том, что я хочу знать, жить мне дальше или нет…

– Вот даже как! – бросает она на меня насмешливый взгляд.

– Да, так…

Неловкая пауза, и я говорю:

– Позволь мне кое-что сказать. Для меня это очень важно…

Подумав, она разрешает:

– Хорошо, говори. Только покороче.

– В общем, я кругом виноват.

– Так, дальше!

– Прости, что обижал, что был груб и несправедлив, – зачастил я, страшась, что у нее не хватит терпения. – Прости, что не понял и не пожалел, что не защитил и не наказал этого урода, что столько лет мучил. Прости, если можешь…

– Всё? – убедившись, что мой фонтан иссяк, деловито спрашивает она.

– Ты же сама сказала – покороче…

Она глядит на меня, словно примериваясь, куда побольнее ударить, и вдруг сникает:

– За что мне тебя прощать – за то, что ты меня любил?

– И люблю… – глухо роняю я и чувствую, как на глаза наворачиваются слезы. Лина замечает их, и голос ее смягчается:

– Мне не за что тебя прощать. Во всем виновата я. А что ты? Ты вел себя, как и положено ревнивому мужу – мучился сам и мучил меня. Сколько раз я говорила себе – все, я так больше не могу, я должна уйти, но не уходила, потому что не хотела лишать Костика любимого отца. И пусть он меня простит, но твою дочь я стерпеть не смогла. Господи, знала ведь что придется об этом говорить, и все равно пошла с тобой! Все, хватит, прощай!