, бывшему председателем Совета по эвакуации. Порой прописка мешала воссоединению семей – кто-то из членов никак не мог поселиться там, где жили все остальные. Приходилось идти на хитрости – давать взятки, выдумывать несуществующие заслуги (заслуженным людям, как-то отличившимся перед советской властью, чаще шли навстречу), а то и просто жить где-то тайком, опасаясь облав и перебиваясь какими-то случайными заработками. Но такое было возможно лишь в том случае, если человека кто-то поддерживал, подкармливал, потому что, не имея продовольственных карточек, одними лишь случайными заработками невозможно было прокормиться.

Ташкент той поры был не слишком-то вместителен. При «широких» своих размерах город в основном был застроен одно-двухэтажными зданиями, далеко не во всех домах был водопровод (многим приходилось пользоваться уличными колонками), ну а газа так почти нигде не было – отапливались дровами и углем. Известный детский писатель Корней Чуковский описывал свои ташкентские «условия» так: «Моя комната с нелепыми зелеными занавесками, с шатучим шкафом; со сломанной печкой, с перержавелым кривобоким умывальником, с двумя картами, заслоняющими дыры в стене, с раздребежженной дверью, которую даже не надо взламывать, с детским рисуночком между окнами, выбитым стеклом в левом окне, с диковинной форточкой – немыслимый кабинет летом, когда под окнами галдели с утра до ночи десятка три одесситов»[69].

Сам город Чуковскому нравился. Очень. «Я брожу по улицам, – писал он в дневнике, – словно слушаю музыку – так хороши эти аллеи тополей. Арыки, и тысячи разнообразных мостиков через арыки, и перспективы одноэтажных домов, которые кажутся еще ниже оттого, что так высоки тополя, – и южная жизнь на улице, и милые учтивые узбеки, – и базары, где изюм и орехи, – и благодатное солнце, – отчего я не был здесь прежде – отчего не попал сюда до войны?»[70]

Когда светило солнце – было пыльно, как только шел дождь – становилось грязно. Поэтического своеобразия в Ташкенте было хоть отбавляй, но в сравнении с такими городами, как Москва, Ленинград, Киев, Минск, Одесса, он сильно проигрывал. Много позже Ахматова напишет о Ташкенте так:

«В ту ночь мы сошли друг от друга с ума,
Светила нам только зловещая тьма,
Свое бормотали арыки,
И Азией пахли гвоздики.
И мы проходили сквозь город чужой,
Сквозь дымную песнь и полуночный зной, —
Одни под созвездием Змея,
Взглянуть друг на друга не смея.
То мог быть Стамбул или даже Багдад,
Но, увы! не варшава, не Ленинград,
И горькое это несходство
Душило, как воздух сиротства…»[71]

Хочется сказать несколько слов об отношении Ахматовой к Чуковскому. В 1945 году Анна Андреевна будет обсуждать эту тему с Исайей Берлином, речь о котором пойдет дальше, и скажет, что ее отношение к Чуковскому всегда было двойственным. Она уважала его как талантливого и интеллигентного человека, одаренного писателя, но не могла принять его скептического, холодного мировоззрения. Кроме того, Ахматова не могла простить Чуковскому иронических и не очень-то любезных выпадов против нее самой, сделанных в двадцатые годы. Даже во время эвакуации, когда многие забывали былые обиды перед лицом суровых испытаний, Ахматова не изменит отношения к Чуковскому, хотя будет испытывать признательность к нему за его участие в ее судьбе.

Первые ташкентские впечатления Марии Белкиной были такими: «По центральной улице по вечерам гулянье, шарканье ног по асфальту, журчанье воды в арыке, и из каких-то получастных ресторанчиков и кафе – музыка. Маленькие оркестрики – скрипка, виолончель, рояль, и кто-то, плохо справляясь с русскими словами, поет, надрываясь, под Лещенко – кумира белой эмиграции, пластинки которого ходили по Москве, купленные когда-то еще в Торгсине, – «Утро туманное, утро седое…» или «Очи черные, очи страстные…». Это все больше евреи-музыканты, бежавшие от немцев из Прибалтики. А у кафе, у ресторанчиков толкутся какие-то подозрительные личности в пестрых пиджаках ненашенского покроя на ватных плечах и предлагают паркеровские ручки, шелковые чулки-паутинки, золотые часы; говорят, у них можно купить даже кокаин и доллары… А из кафе, ресторанчиков каждый вечер несется: «Нивы печальные, снегом покрытые… многое вспомнишь родное, далекое… глядя задумчиво в небо широкое…» А небо над головой чужое, необычно бархатисто-черное, и звезды необычно яркие, низкие, и необычная теплынь для позднего осеннего месяца, и необычны силуэты верблюдов, гордо и царственно вышагивающих по мостовой, неся между горбами уснувшего путника, и необычен припозднившийся старик в чалме, который погоняет упрямого ослика…»