Но если мне – как там пела Земфира? – хотелось «сладких апельсинов, вслух рассказов длинных и солнца вместо лампы», то Сечину это было просто не надо. «Болезнь нашего века – это сначала переспать с человеком, а потом кинуться его узнавать», – грустно думаю я, глядя, как Арсен, пропустив пару – мальчика и девушку, идущих по пешеходному переходу – устремляется к высокому жилому зданию, мачтой возвышающемуся над соседними пятнадцатиэтажками. Так было у меня с моим первым, вторым. Так было и с Игорем. И только с этим мужчиной, который сидит сейчас рядом со мной и даже не подозревает, какие мысли блуждают в моей голове, я хотела, чтобы все было по-человечески. Узнать его, стать к нему ближе, постепенно открываясь, тянуться к нему, чтобы однажды, взявшись за руки, заглянуть друг другу в глаза, и вдруг оказаться влюбленными друг в друга. И только потом упасть с ним в постель, чтобы сделать его до дрожи своим… Безумно и безнадежно. И вот теперь, когда ничего уже нет и нас мало, что связывает, мы возвращаемся к тому, с чего начали. Его правила, его дом, его квартира, где будут его спальня и его постель – и я в ней, потому что я ему благодарна, я его хочу и больше не могу быть одна. А еще потому, что лучше сделать то, о чем я, возможно, и буду жалеть, чем не сделать и жалеть потом об этом всю жизнь.

Когда я уже дохожу до мысли о том, что мы – взрослые люди и никому ничего не должны, я понимаю, что собираюсь впервые, сама предложить себя мужчине. Но после такой ночи уже ничего не будет, и от этого мне снова хочется разреветься.


– Саш, все нормально?

– Да. – Поднимаю глаза: оказывается, Сечин успел подъехать к тому самому зданию-мачте, где, видимо, и находится его дом, и теперь паркует машину в занесенном снегом квадрате.

– Тогда пошли. – Перегнувшись, Арсен подтягивает с заднего сидения свой шарф. Откинувшись на спинку кресла, складывает его вдвое, привычным жестом обворачивает вокруг шеи и, пропустив в образовавшееся кольцо концы, затягивает узел. «Господи, точно вешается…» Хотя вешаться сейчас впору мне.

– Саш? – напоминает Сечин.

Выхожу из машины. Зябко сунув руки в карманы куртки, тупо разглядываю подъезды. Чужой дом, чужая квартира… Господи, что я тут делаю? Сечин, догнав меня, разворачивает меня к первой слева двери. Странно, но в моменты нервного напряжения почему-то запоминается не главное, а какие-то странные и ненужные детали. Например, то, что дверь его подъезда обита коричневыми деревянными рейками, в которых запутался мокрый снег, что холл выложен бежевыми плитками, что к лифту ведет семь ступеней. Что справа от лестницы находятся гладкие деревянные перила и небольшое помещение, предназначенное, видимо, для консьержки, которой, к счастью, там сейчас нет. И что у лифтов стоят цветы. И что Арсен, прежде чем вызвать лифт, направляется к почтовым ящикам, заглядывает в крайний слева и, убедившись, что за маленькой длинной дверцей нет ни почты, ни реклам, ни газет, нажимает на кнопку вызова лифта костяшкой среднего пальца. И что его плечи напряжены.

«Неужели и он нервничает?»

– Хороший подъезд, – говорю я плечам, заходя за ними в лифт.

– Хороший, – соглашаются плечи, а костяшка пальца бьет по кнопке с девяткой. Кабина поднимает нас на девятый этаж, створки лифта разъезжаются в стороны, и Сечин отступает, чтобы выпустить меня из кабины. Его непроницаемые глаза снова поверх моей головы, а на лице – выражение полной безучастности. Раздраженно вздохнув, выхожу на лестничную площадку, окидываю взглядом светлый холл с огромными, почти в пол, окнами. Арсен направляется к крайней слева двери, обитой коричневой кожей. Не перебирая ключи, сходу находит нужный, прошелестев им в замке, открывает дверь, его рука ныряет за косяк, раздается сухой щелчок, и прихожую заливает свет.