Однако, обошлось. Добравшись во второй половине все еще короткого дня до замка, они были встречены сперва дозорными, потом – явно кем-то одним из здешних главных, назвавшихся Петром, и устроены возле самого замка, но в отдельно стоящей каменной избе. Им дали помыться и отдохнуть, принесли поесть, но внутрь замка не приглашали. Они успели еще по свету рассмотреть снаружи и сам замок с башней, и церковь, и деревню рядом, но больше никуда не ходили – им (пока) ничего не запрещали, но и сами бойцы устали, и стемнело уже… Все устроились отдыхать, а вскоре – тот самый Петр пришел за Еропкиным. Его позвали к князю.

Оружие у них никто не отбирал, но свою саблю с собой постельничий брать не стал, поймав внимательный взгляд этого самого Петра на нож у себя на поясе. По дороге, пока входили в замок через ворота и шли к башне, Еропкин почти ничего не запомнил – его начало потряхивать. Сейчас должно было решиться, насколько сильно затаили рязанцы злобу на него за участие в их пленении, и останется ли он вообще жив сегодня. Поэтому он сосредоточился на том, чтобы не показать своей опаски, и по сторонам особо не смотрел. В башне, куда его привели (вроде бы, на третий поверх), в большом зале, освещенном сразу несколькими светильниками, сидело человек семь-восемь, но взгляд постельничего сразу метнулся к той стороне большого стола, за которой сидел князь Иван, и прикипел к его вроде бы спокойному лицу. Впрочем, он успел узнать и Семена, сидящего рядом (с рукой на перевязи), и Ефима с Федором, бояр, хорошо известных ему по описаниям… А вот пятого из рязанцев, Гриди, сейчас здесь, кажется, не было. На остальных он уже и не посмотрел, шагнув на открытое место перед сидящими:

–Государь московский шлет тебе, князь Иван, пожелания здоровья и благополучия в делах твоих, и передает послание свое! – он слегка приподнял свиток в своей руке и продолжил тоном ниже – от себя же прошу простить за… известные вам дела, ибо… выполнял я волю господина своего…

Голос Еропкина не дрогнул, но сам он к концу этой короткой речи держался на остатках воли. Его сразу же бросило в пот (да и жарко натоплено было в зале этом, и сейчас еще дрова горели в большом камине). Пауза продолжалась несколько секунд, все молчали, на бесстрастном лице князя постельничий не мог увидеть никаких эмоций…

–Бог простит – все же разомкнул губы князь, кто-то хмыкнул, по залу прошло движение, и князь, поднявшись, продолжил (уже официальным тоном):

–Благодарю Великого князя Московского за пожелания его! Здоров ли он ныне сам, все ли в землях его благополучно?…

Дальше пошла небольшая, принятая по нынешним меркам, как сказали бы в 21 веке, официальная часть, когда стороны обменивались протокольными фразами, а мы должны сказать, что хмыкнул после первых слов князя Николай Федорович. Дело в том, что он как-то заметил, что князь вообще-то мало в общих разговорах на их вечерних посиделках высказывался на тему бога и религии. Собственно, в отряде эти вопросы сразу были отданы на откуп Ефиму (с помощью старца, конечно же), и тот ими занимался, приняв это как и положено. Но, если остальные рязанцы и псковичи в разговорах (между собой, конечно) периодически высказывали свое мнение, то князь больше отмалчивался, ограничиваясь четкими указаниями в тех случаях, когда надо было принимать конкретное решение (вроде процедуры перекрещивания местных), и совсем не участвуя в теоретических рассуждениях. Так вот, Седову пришла в голову мысль, что князь склоняется все же к версии отсутствия в настоящее время в Мире бога – либо по причине его ухода после акта творения мира, либо по причине его смерти, как было озвучено Малхом (тогда князь с интересом поучаствовал в обсуждении, кстати), но обсуждать это не хочет. И в таком раскладе фраза «бог простит» означала не общепринятую формулу примирения, а совсем другое…