А Бабушка Вера рассказала такую историю: «Приходит к отцу Владимиру майор Петуховский, зубоскал такой: „Батюшка, отчего митрополит, а не митростреляет?“ – „А оттого же, сын мой, что ты дурак, а не дурыба“»…
Ещё я мучил Бабушку Веру дверью в наши комнаты из общей кухни – в квартире жили ещё две семьи. В кухне была оббитая эмалированная раковина и латунный кран. Наша дверь была точно напротив крана.
Стою мою руки под злющим краном и вдруг слышу за нашей дверью шарканье, стук резиновой набалдашки. Бросаюсь и, схватив ручку, держу дверь. Бабушка Вера не понимает, что происходит, всё сильней тянет, силится открыть. Бывало, тянет одной рукой, а другой держит палку, или палку отставляет и тянет двумя, и я слышу, как палка падает. Натяну, чтобы Бабушка посильней упёрлась, взвисла всем телом… И отпускаю. Слышу, как она веерно пятится, её топот, грохот палки, оханье, а бывало и паденье.
Под конец жизни у Бабушки Веры открылась тяга к странничеству. Много гуляла, говорила, что хочет в дом инвалидов, просила милостыню на улице и покупала в магазине «Напротив» рассыпные леденечики, которые складывала в железную коробочку. Я её, полуслепую, пугал – соберётся сесть на диван, тотчас подбегу и лягу, подсунусь под неё, садящуюся. Она вскрикнет – а я смеюсь «во всю пасточку»! Она охает и тут же угощает цветными леденечиками: «Бери монпансье».
Как-то пошли с бабушкой Марией Ивановной гулять на Ленинский скверик. Идти далеко, и меня одного не пускают, я мал и мне не запомнить дороги. Вот мы и в скверике, в зимней недвижности ёлочек, фонарей, дорожек с ледяными полосками, похожих на вмороженные ножи. Вот деревянная горка, а вдали, в глубине за ёлками, – жёлто-зеленоватая сумрачная стенка, за которой тоже будто деревья и тайна, от которой сосёт под ложечкой и мерещится лес среди города, да странный туман с нездешней подсветкой. Стенка эта мне сто раз снилась, и когда я вижу её сквозь ёлочки, она словно предупреждает: приблизишься – заворожу…
Скверик непривычно пустынен в этот день с мягким морозцем, только гуляет с мамой мальчишка возрастом младше меня и чуть малахольный, Андрюша или Алёша. Лицо у него белое в синеву. Он из наших дворов. Разговорчивый и какой-то книжный – раз стоял, выкрикивал, вылаивал, как в фильме, захлёбываясь: «Там, там! Где играли большие мальчишки!» И так ударяя и на «большие», и на «мальчишки», что всем немного неловко. Рядом мама – вечно над ним склонённая большая женщина с мягким лицом.
Я заставляю Алёшу играть со мной в прятки. Невозможно хочется игры, я готов на любые поблажки Алёше и даже считаю так, чтоб во́да мне выпала: в словах «всё равно тебе водить» «дить» разбиваю пополам, и отрубленное «ть» приходится на меня. Отводив, оттарабаниваю набор присказок, включая «последнюю курицу», которая невозможно смешно «жмурится», и мгновенно нахожу Алёшу – он сидит за ёлочкой и водит палочкой по снегу. Моя очередь прятаться, и я бегу.
Чем ближе зеленоватая стена, тем неотвратимей отдаляется и замирает город. Сажусь за ёлкой, переводя дух, и вдруг на меня как-то особенно задумчиво наваливается тишина: мокрый жар под шерстяной шапкой, съехавшей и оголившей ухо, варежка в царапучих ледяных шариках, я ей шапку поправляю… Рассеянно ложусь в снег на спину и незаметно впадаю в своё извечное «мне кажется, что я не я».
Уже совсем синё вокруг, и я, вздрогнув, встаю, иду и упираюсь в ту самую стену, теперь уже не загадочную, а тёмную и неузнаваемо угрюмую. Бегу в другую сторону, как мне кажется, к керосиновой лавке, и вижу за ёлками огни, яркие, словно протёртые ацетоном, и сияющие незнакомо, холодно и не с той стороны. Наконец выбираюсь к горке, но там никого нет, и меня охватывает двойное отчаяние: что я потерялся и мне всыпят и что мои старания найтись одновременно приближают и всыпку. А ледяное слово «потерялся» я будто хорошо знаю.