Сидит на истёртом диване: перед ней палка, одна рука держит рукоятку, другая трёт руку, оглаживает втирающим движением. Бабушка Мария Ивановна раздражается: «Мама, ну что ты всё трёшь?! Перкрати!» «Перкрати» – именно так мне слышится.
Что она приходится Бабушке Вере дочерью, я не понимаю. Слишком сложно – двое пожилых людей, и оба настолько разные и так непосильно уходят вдаль своими жизнями, что постичь ещё и их взаиморасположение не под силу.
Когда полвека спустя я увидел Бабушки-Верину фотографию – коричневую, перечёркнутую складкой, как молнией, – то мне будто глаза вскрыло. Накатило далёким, каждодневным, прикипелым, связанным с тем трудным, что несёт в себе человек и что выражает его лицо, и особенно глаза. Глаза были большие и грустные. И в складке рта упрёк.
Бабушка Вера всё забывает. Родственница привезла из Малоярославца бочонок с огурцами. Огурцы кончились, и Бабушка Вера продала бочонок соседке. Та вынесла его к нам под окна распарить: положила можжевеловый веник, залила кипятком, а потом, когда забух, опростала и оставила сохнуть. Бабушка Вера забыла, что он уже не наш, да и прибрала. А когда пришла соседка – заплакала от стыда.
Я застал Бабушку Веру, когда глаза её совсем ослабли, и один пришлось удалить: как в мороке, помню – ездили с мамой в больницу на операцию. И пронзающее ощущение, что Бабушку Веру – еле ходящую, грузную, с палочкой – повезли на что-то кровавое, где боль и блестящее лезвие.
После операции у Бабушки Веры появилось вставное око. Маленькое, как фасолина, вогнуто-выгнутое – тусклая раковинка. Она его вынимала из-под века, и там зияло красно и страшно, а глаз жалко лежал на столе на блюдечке.
То ли я не слушал, то ли Бабушка Вера мало говорила, но рассказов её не помню. Помню отдельные выражения.
«Бывало…», а дальше что-то про Николая Матвеевича, её второго мужа. «Кадетский корпус» – там учился её отец Николай Васильевич Дубасов. «Подрубила» – подшила себе халат или сарафан бабушке. «Раненый маркитант» – уже обо мне, когда поранюсь и забинтуют палец.
Сижу за столом и мажу по тарелке манную кашу, в ней тает сливочное масло, и мне кажется, топлёное солнце проливается сквозь манное облако. Бабушка Мария Ивановна внимательно смотрит, и, когда загружаю кашу, её рот повторяет движение моего рта. А Бабушка Вера увещевает: ну, давай, «ложка за ложкой», «ложка за ложкой». Что-то невыносимо эпическое в этой «ложка за ложкой» – как детская серия «Книга за книгой».
«Смеётся во всю пасточку». «Белеет парус одинокой». «Инфаркт – трещина в сердце». «Лещ костист». «Я памятник себе воздвиг нерукотворной». «Четверьг». «По улицам слона водили». «Помолилась».
Молилась Бабушка Вера каждое утро и вечер, а в особых случаях и днём. В её углу за зеркальным старинным шкафом висели иконы. Среди них была та, которой родители благословили Веру на брак. Знамение Пресвятой Богородицы – младенец по центру.
Когда-то её родители сидели на берегу Оки неподалёку от своего имения в Лихвинском уезде Калужской губернии. Из каких времён-верховьев… – а плыла по реке икона. Её выловили, и была она настолько стара, истёрта и измыта, что ничего нельзя было на ней разобрать. По просьбе Вериной матери московским мастером икона была перекрыта Знамением Богородицы и забрана в оклад.
Бабушка Вера вставала рано, молилась, заправляла постель, причёсывалась. Жила своим порядком, подрубала себя, как сарафан, заправляла, как кровать, заботливо, хозяйски-твёрдо, кротко. И так же кротко и образцово отчитывается: «Сходила в церьковь», «Слава Богу», «Бох»…
А я представлял, как на облаке сидит невысокий лысый старичок с белой круговой бородкой и добро морщится лицом, а однажды, придя из школы и канонически швырнув ранец, заявил: «А Бога нет!»