«Драму на охоте» я прочитал с упоением и испытал чувство манящей тоски, тайны, связанной с любовью и смертью, которая меня подхватила под самую душу и дала какое-то главное ощущение литературы, её таинственной силы. Перечитав взрослым, я был разочарован – образ главного героя, которого Чехов почти презирает, я принял тогда за чистую монету.
Читал я обычно вечером, а днём мы с бабушкой бродили по городу. Была в Кинешме площадь в волжском духе, звавшаяся в старину Торговой, с купеческими домами, торговыми рядами и угловым магазином, будто вырубленным из неровного крепкого творога. Стояли морозы. На подходе к площади так тянул ветерок, что ломило щёки, сводило выступы скул, и я останавливался и поворачивался спиной. А бабушка заранее мазала мне «морду» гусиным жиром, и я хорошо помню его сытый запах и чувство своих блестящих мазаных щёк. Греться мы заходили как раз в бело-творожный дом, в магазинчик. И в магазинчике звучало волжское оканье, кто-то покупал молоко, и морщинки у бабушкиных глаз весело светились.
Набродившись, мы возвращались домой, к столу с обедом и бесконечным чаем. Когда мне удавалось при нём задержаться, тётя Шура обязательно рассказывала что-то волжское. Как празднично и долгожданно идёт весенний лёд по Волге, а вскоре за ним и первые пароходы. И что есть даже астраханские, огромные и особенно будто белые.
Перед отъездом мы пошли к бабушкиной подруге тёте Гале Целевич. К ночи вызвездило, и на вдохе до слёз, до захлёба остро и враспор встала морозная даль, отдавая дымком и ещё чем-то зимним и грозно знакомым.
Морозец не давал мешкать, но то, что я увидел во тьме поодаль, заставило замереть. Это был поворотный круг. На него заехал паровоз, стравливая пар и светя под низ красным туманом. Вот он встал на месте и начал медленно разворачиваться. Я был уверен, что его крутит колесо, чёрный, как ночь, чугунный диск, хотя на самом деле вращалась только ферма с рельсами, а циферблат самого компаса стоял на месте.
Что-то было могучее в этом конце дороги и её же мгновенном возрождении. В том, что, набрав ход и долго летя в связке со звёздами, паровоз вдруг стал в полный разворот и сменил курс с такой мутящей планетарною силою, что, казалось, и звёздное небо теперь должно повернуться вослед.
Паровоз ушёл, а звёзды остались на месте и только придвинулись. Морозец тоже поджал. Протяжней залаяли собаки. И в этом раскатно-задумчивом лае, в угольном дыме и холодном переблеске огней и звёзд было что-то пронзительно бесприютное. Но ближе к тёплому крову всё легче шагалось, объёмно и золотисто манили гостеприимные окна, ещё шаг – и родной до морозной слезы станет эта зимняя звёздная бесприютность.
Кинешма. Второй приезд
Астраханские настолько поразили моё воображение, что я пробредил ими до весны. В день нашего второго прибытия в Кинешму висящее в сыром воздухе слово «ледоход» так будоражило и манило, что я, едва сойдя с поезда, уже волок бабушку на берег, совершенно как тот конь с пенным грызлом из первого нашего приезда. Улица упиралась в мутный просвет Волги, в настолько паркое молоко, что никакого того берега видно не было. Город тонул в тумане, который я принял за обязательный признак ледохода, словно, перемешанная со льдом, река обязана превратиться в пелену, взвесь, в смесь кристаллической ледяной пыли с речной влагой. Весенний туман, мягко скользящая каша, мутно-жёлто-зелёная мешанина льда и его шорох так и остались чем-то невиданным, а ледохода в таком тумане я не встречал никогда.
Вдохновенная и вздымающая сила шла от проснувшейся Волги, светлое волнение стояло абсолютно на всех лицах, и всё это означало, что скоро начнётся навигация и я увижу астраханский.