Ясно помню выход из поезда в Кинешме, умятый снег вокзальчика и обилие лошадей, запряжённых в розвальни, и эти розвальни с колокольным развалом к корме и похожие на расстёгнутый тулуп, в котором, извернувшись, боком сидел мужик. Розвальни были разные – и попроще, и побогаче, и везде с великолепным этим развалом… Морозно-свеже парил пахучий навоз с овсяными шелушинками, валялись клочья сена, и воробьи сновали под ногами. И бабушка шагала победно-счастливо.

3

Дом дяди Коли и тёти Шуры серый, этажа в четыре. Заходим со двора – там лошадь с санями. Конская морда, жующая грызло, лиловатый язык, его выпихивающий. Жуёт так ожесточённо и так закидывая назад голову, будто её за секунду до нас взнуздали.

Квартира сумрачная, с высокими потолками. Обставлена вещами, которые когда-то перевезла в Кинешму моя прабабушка Вера Николаевна Дубасова. В гостиной особенно сложен и огромен буфет, нагромождение уступчиков, граней – сумрак, объём и нутряная даль. Туманчик… Гранёные стеклышки в медной окантовке. «Корабельные стёкла», по выражению Бабушки Веры…

За ними блюдечки для варений – тоже гранёные, но мельче, скрупулёзней шаг огранки… Стулья, стол… Всё знакомо бабушке с детства – она здесь дома, будь то буфет или площадь с розвальнями.

К тёте Шуре обстановка попала из прабабушкиного дома. Он будто был на улице Песчаной, и помнится, мы долго его с бабушкой искали, хотя слово «помню» тут вряд ли подходит: настолько спутанно привидевшееся и виденное взаправду. Искали мы и нашли бледно-синий одноэтажный домишко и долго-долго напротив него стояли. Словно ждали чего-то – не то дом узнает нас и дрогнет стеклами, не то выйдет кто-то далёкий и знакомый до слёз, прижмёт к сердцу, и сольются в один щемящий замок два детства – далёкое и маревное бабушкино и моё – то зоркое, то туманное, но уже уловившее незримую тягу прошлого…

Дядя Коля больше сидит у себя, но иногда выходит и пытается меня развлечь. Однажды нарисовал на листке куски слов, чёрточки:

– Называется ребус. А ну-ка, что это?

Над «я» чёрточка, над чёрточкой написано «бед». Зачёркнутое «за». Я ничего не разгадал, а вся городьба эта означала: «Бед-на-я ко-была по-есть за-была».

– «По» – есть. А «за» – было. Видишь зачёркнуто!

Или расспрашивает меня, что читал, а я говорю: «Последний из могикан». Он в ответ: «Значит, ты Монтигомо Ястребиный Коготь». Я говорю, что нет там такого в книге. А он не отступает и даже здоровается: «О-о-о-о, Монтигомо, Ястребиный Коготь!» А я стесняюсь и остро чувствую опасность цепляния и подгонки меня под его обычаи-повадки.

Дядя Коля уходил в свою комнату и слушал там радио. Однажды оттуда донеслась песня, женский голос пел: «Кто сказал, что Волга впадает в Каспийское море, Волга в сердце впадает моё». И я представлял карту, разбирался, где Волга, где Каспий, где я, и выходило, что область сердца в районе Кинешмы.

Дядя Коля больше сидел у себя. Бабушка же с тётей Шурой пили непрерывный чай в гостиной, а меня усылали в соседнюю комнату читать Чехова. Чаем, конечно, меня тоже поили, но рассиживаться не давали. Бабушка выпроваживала командно, а тётя Шура смягчала дело рассказом о пользе чтения: как в её юности некий приехавший всучал ей «Вешние воды», а она фыркала: «Вот ещё: воды какие-то! У нас тут и свои не хуже! – говорила она с интонацией: „А у моего батюшки и сливочки не едятся“. – Особенно по весне, когда Волга стронется». Я видел забавность её молодого фырканья и не воспринимал пример как наставление к чтению. И выходя, повисал на дверном косяке, а бабушка говорила: «Не отсвечивай».

Комната, куда меня высылали, была, как и вся квартира, с высокими потолками и мрачноватая. Что-то тоскливо гудело в доме, в трубах ли, и я впадал, бывало, в тоску, но чтение побеждало. Сидел я за столом под зелёной лампой и читал прекрасное издание Чехова – большое, в светло-серой обложке с тиснением. Там был и рассказ «Мальчики», где упоминается тот самый Монтигомо. Но мне почему-то особо запомнился рассказ «Злой мальчик», причём розовыми ушами, за которые мальчишку драли молодожёны. Я настолько ясно представил это ярко-розовое на просвет ухо, что жил им долгие годы, пока, перечитав, не нашёл никакого описания розовости. Сказано лишь, что за ухо драли.