– К вам можно, Владислав Юрьевич?

– Входи, Пётр. Садись. Я тебе в чай коньяка капну. Теперь тебе можно. Там всё можно. Когда уезжаешь?

– Да я не… В понедельник.

– Бумаги все подписал?

– Подписал.

– Крутанут они тебя. Надо было со мной посоветоваться. Очень тонкое это дело, Пётр. Мы через три года будем в первой лиге и сменим там твою «Звезду». Так вот пойми, что ты нам тогда уже не нужен будешь. За три года ты там превратишься в чурку с ушами. Будешь стоять на линии штрафной и злиться. Там другие законы, Пётр. Там никто тебя уже не будет любить. Там тебя будут кушать. Ты договор кому давал читать? Матери?

– Матери.

– Что она? Плакала?

– Плакала.

– Он при тебе? Дай-ка я прочту.

Голомазов читал, читал… Затем начал медленно рвать бумагу на всё более мелкие клочки. Киреев сидел спокойно.

– Для тебя стараюсь.

– Я понимаю, Владислав Юрьевич.

– Веришь, что мы выйдем в премьер-лигу?

– Нет.

– А зачем остаёшься?

– А я не остаюсь, Владислав Юрьевич. Это вы ксерокс порвали.

Голомазов помолчал.

– Я ведь действительно тебя не возьму, Пётр.

– Я знаю. Мы бы с вами всё равно разругались. Лучше раньше. Я же, Владислав Юрьевич, не очень футбол люблю, не то, что вы. Это для меня денежная работа, и всё. И я дальше первой лиги не собираюсь. Мне моё здоровье дороже.

– Ну тогда давай. Двигай. Вон там выход. Руки не подам.

20 февраля

20.

Голомазов уезжал тем же поездом, что и приехал год назад. Так же зеленели сосны на том берегу, так же…

Так же вокзал был мёрзл и гулок. Так же…

А! Что там говорить…

21 февраля

Тайные силы

Нет, уже и не хочу, не желаю бороться. И сама цель борьбы куда-то ушла, растаяла. Я на руки свои посмотрел – они же все опухшие какие-то, со следами ожогов, со шрамами, набрякшие, усталые руки. Этими руками я долго самую грубую, неинтересную работу делал: болты завинчивал, по железу кувалдой стучал, рихтовал, подтаскивал, варил. И много лет мне моя профессия казалась романтичной. Мне казалось, что люди смотрят на брезентовую робу со следами сварки, на меня, когда я ползаю по перекрытиям в мороз и зной, с завистью, что ли. Мне казалось… Да.

И сам я, когда окончил вечернее отделение Политехнического института по специальности «машины и механизмы», сам я смотрел на стройку, как демобилизованный матрос на крейсер. Мне было тридцать лет, когда я закончил. И я очень хорошо понимал, что живу правильно, честно живу. И в глубине души был уверен, что за эту правильность уже готовят мне достойное вознаграждение. Так, скромненько – работу, чтобы мог я со своим знанием производства развернуться. И где-то меня должна ждать она. Тоже как бы кем-то, родителями, что ли, принаряженная, взволнованная, огорчённая из-за того, что я долго ей не встречаюсь. Да.

Я учился хорошо. Правда, сейчас это несложно, была бы усидчивость. Но я действительно хорошо учился! Один из преподавателей сказал как-то: «Вам бы на дневном учиться…»

Говорить теперь не о чем. Тайные силы не дают мне пути. Какой холодный июль стоит в этом году. На два-три дня набежит тепло, как нерадивая мамаша, быстренько перецелует деток и – снова на юг, к удачливым, меднопузым курортникам. А ты кутайся в свои белые ночи, следи с тоской за низкими облаками, похожими на стелющийся дым. Ничего хорошего не несут эти тучки небесные. Морось, лужи на асфальте пополам с бензином, сырой мрак в комнатах.

Чёрт бы его побрал, дылду с кошачьими усами. Это он научил русского человека хандрить. Он научил его презирать всё русское: одежду, песни, праздники, историю мысли. Я довольно часто прохожу мимо знаменитого памятника. И всегда мне смешно: седок с дегенеративным лицом, в ночной рубашке, поднял лошадь на дыбы, а посадка у него при этом такая, что лишь бы не свалиться. И в то же время, если отвернуться от него и посмотреть на реку, на Стрелку, Петропавловскую крепость, Зимний дворец – какой-то озноб восторга пробегает между лопаток, – что за нечеловеческая красота! И как сумели даже реку заставить участвовать в параде?..