Но именно это наше врожденное добродушие так всегда и не нравилось Петру.
Его «славных дел» наследникам оно тоже сильно претило: не мог русский человек докалывать штыками уже лежачего кровного своего врага – мироеда-барчука. А китайцев да латышей на всю огромную страну явно не хватало. Ленин по этому поводу жаловался Троцкому: «Русский человек добёр», «русский человек рохля, тютя», «у нас каша, а не диктатура» [58, с. 32–33].
Миллионов изувеченных трупов этих самых «рохль» в предназначенной к самоуничтожению стране ему явно было не достаточно: гидре революции требовались десятки миллионов трупов, то есть тотальное уничтожение русского православного народа. Даже кронштадтские матросы подняли мятеж именно потому, что отказались продолжать убивать себе подобных! То есть убийцы, у которых руки по локоть в крови, убивать отказались – бузу устроили: «…сами побывали в деревнях, в карательных отрядах, тут не обманешь, знают, как мужиков расстреливают, сами расстреливали» [28, с. 112].
Вот чем отличен от немца русский человек – не может он так долго убивать. Потому Ленин и жаловался: «русский человек рохля, тютя».
Петр же в понимании этого вопроса на двести лет опередил своих последователей-большевиков. Он такое препятствие еще в самом зачатии своих «славных дел» совершенно осознанно учитывал, а потому и поехал перенимать опыт пыточно-палаческого искусства к заплечных дел непревзойденнейшим мэтрам – в Западную Европу.
В ту же самую большевистскую революцию, когда за отказ продолжать массовые убийства себе подобных многие десятки тысяч казалось бы полностью стоящих на страже революции кронштадтских матросов жизнью поплатились, в альма-матер обитания этих самых культуртрегеров, в Германии, данное искусство находилось на совершенно недосягаемых для нас высотах.
Свидетельствует князь С.Е. Трубецкой, чьим соседом по нарам в советских застенках во времена большевистского террора временно оказался сбежавший из Германии активист красного революционного спартаковского движения:
«Народ, рассказывал мне спартаковец, захватил несколько булочников и возил их по городу в позорной повозке. Потом на площади их заставили съесть по сырой дохлой крысе (а наиболее виновного – даже живую крысу) и, удовольствовавшись таким наказанием, решили отпустить на свободу. Однако фронтовые солдаты, и, конечно, в первую очередь, сам мой берлинский рабочий, сочли это совершенно недостаточным и, когда крысы были съедены, растолкали штатскую толпу и с военной энергией тут же на площади повесили всех булочников – “врагов народа”…
Да, подумал я, большевизм в Германии, пожалуй, даже более жесток, чем у нас: у нас просто вздернули бы, не заставив предварительно съесть крыс…» [137, с. 246].
Но этот рассказ спартаковца был еще не окончен. Когда направляющиеся с фронта домой немецкие солдаты возвратились к своему вагону, то застали толпу горожан, рвущую погоны с их офицеров:
«“Мы бросились на их защиту, выбили немало зубов… Кое-кого из них мы даже убили… это, пожалуй, было нехорошо”, – задумчиво прибавил он» [137, с. 247].
Да уж – нехорошо…
Так всегда было принято поступать у них со своими согражданами и даже в еще более массовом порядке: «В Германии при подавлении крестьянского восстания 1525 г. казнили более 100 000 человек» [63, с. 16].
Так расправлялись они со своими гражданами. Но по отношению к своим врагам германцы были куда как менее щепетильны. Некогда обитавшие в степях Причерноморья их предки:
«С неприятельской головы… снимали кожу…» [80, с. 27].
«После этого она употребляется как утиральник… Тот, кто владеет наибольшим числом таких утиральников из кож с неприятельских голов, почитается доблестнейшим человеком» [80, с. 27]. Они даже: «…приготовляли себе из неприятельских человеческих кож плащи, в которые и одевались; для этого кожи сшивались вместе, как козьи шкурки» [80, с. 27].