Подпоручик Цыганский, свернув набок рот, прошептал:
– Па-амятливый.
Взводный Белов моментально обернулся, ожёг Цыганского свирепым взглядом. Тот окаменел лицом.
От села в нашу сторону по гумнам двигалась кучка военных. Узнав в переднем (без погон, распояской) прапорщика Оладьева, я понял, зачем привели сюда роту. Плечи и грудь у меня зазудели, будто от чесотки.
Оладьев шел грузно, заложив за спину руки. Понурившись, полуоткрыв рот.
Что испытывает, что чувствует человек за несколько минут до казни? Вот и всё, вот он – край пропасти, шагнуть за который самому в здравом уме невозможно. А как же это небо и цвета персепелой малины солнце, клонящееся за курган? Куда денутся стремительные стрижи и яростный собачий брех? Как они останутся без меня? Куда я уйду?!
Наверное, надежда на то, что палачи опамятуются, поймут, что замыслили жуткое, беспредельное, удерживает смертника в разуме.
Впрочем, вряд ли бывший прапорщик, судя по дикому взгляду его, открывшемуся, когда он отважился поднять голову, судя по развесистым слюням, оставался в рассудке.
На шаг позади Оладьева с винтовкой наперевес шагал юнкер Львов. С другого бока – незнакомый подпоручик. На фоне их чётких движений Оладьев тёк растаявшей медузой. Живые конвоировали покойника.
Полковник Знаменский вернулся на середину перед строем. Казалось, не замечая остановившихся позади него Оладьева и конвоиров, снял с переносицы пенсне, достал платок и стал старательно протирать стеклышки. Потом спрятал оптику в нагрудный карман, откуда взамен, как фокусник, выдернул листок бумаги.
– Военно-полевой суд первого ударного генерала Корнилова полка, рассмотрев дело прапорщика Оладьева Петра Артемьевича.
Никто мне этот Петр Артемьич, сука он, погоны сорвал и в стог залез, когда мы шли на пулеметы, но неуж обязательно за первый косяк мазать ему лоб зеленкой?!
Ну разжаловать, ну в дисциплинарную часть сунуть, пусть кровью искупает. Гражданский человек, по почтовому ведомству служил, страшно стало. Это так все понятно!
В мое время в конце девяностых высоколобые гуманисты запретили казнить самых страшных кровавых преступников. Людоедов!
– Расстрелять! – Знаменский прочёл приговор с выражением, на одном дыхании, оторвался от листка и торжествующе посмотрел на роту.
Мне показалось, он выискивал в строю меня.
А с правого фланга по команде отделился десяток офицеров. Вот, вот почему называется – отделение! Потому что отделяется. В колонну по одному, в ногу переместились ударники к центру. Повернулись, встав перпендикулярно к роте… слаженно, сняв с плеча винтовки и приставив их к ноге.
Оладьев рухнул на колени, отчаянно обхватив кудрявую башку руками. Взвыл.
– Вста-ать! – насмешливо крикнул полковник. – Умереть и то не можете!
Я уткнулся глазами в стриженый, перечёркнутый мясистой складкой затылок Наплеховича.
Утробный, на невообразимо низкой ноте вой перебил лязг передергиваемых затворов и команду:
– Ат-диление, цельсь!
Переморщившись, я напряжённо ждал залпа, но всё равно пропустил, содрогнулся до ёканья селезёнки. Рота подавленно молчала. У подпоручика Цыганского громко забурчало в животе.
Знаменский не отказал себе в удовольствии прочесть заключительную мораль:
– Так будет с каждым трусом и предателем!
9
По возвращении в село взводный сунул мне несколько листков бумаги.
– Заполните послужной список, штабс-капитан. Причём немедленно. Мне всю плешь с вами проели.
Я машинально кивнул, с опаской разглядывая желтоватые плохого качества листы, на которых типографским способом была отпечатана табличка, поделённая на графы под римскими цифрами.
Меня всё же хватило на то, чтобы криво улыбнуться: