– А тебе здесь, в Антиохии, что за дело до этого Дуная? И родом ты из Нумидии.
Паннония[46], восточную часть которой Галерий в угоду императору назвал именем своей жены, в самом деле была слишком далеко от Антиохии, чтобы из-за нее тревожиться. Сирийский погонщик верблюдов знал о ней не больше, чем паннонский виноградарь о Триполитании[47] или кордубский[48] скотовод о Пальмире[49]. Римская империя – ставшая вселенной, перестав быть родиной, – была гигантским лесом, где дня не проходило без пожара. То в один, то в другой конец ее досужие варвары швыряли горящую головню, но дым от пожара ел глаза лишь тем, кто находился поблизости, а там, куда доходили только слухи, никто не беспокоился. Большие войны, само собой, могли раздражать: тогда границы надолго закрывались, прекращался подвоз хлеба, торговцы взвинчивали цены на товары, доставляя их с огромным риском для жизни, так как военные власти обычно не отличали торговца от соглядатая. Но частые потасовки с небольшими разбойничьими племенами не нарушали привычного течения жизни и поэтому никого особенно не интересовали, если не считать работорговцев, пользовавшихся удобным случаем, чтоб обогатить свой ассортимент. Впрочем, дела военные касались прежде всего августов и цезарей – их территория расширялась при победе или сужалась при поражении.
Однако на этот раз Антиохия все-таки заволновалась. Нападение язигов могло вынудить Галерия остаться в Паннонии, а это помешало бы встрече государей, к которой уже полгода деятельно готовился весь город. От этой встречи торговцы ожидали увеличения оборота, чиновники – продвижения по службе и наград, голодные и оборванные – бесплатной раздачи хлеба и одежды, а все вместе – зрелищ, празднеств, увеселений.
Только местные власти втайне вздохнули свободнее. Все расходы по приему государей и их свиты ложились на муниципии[50], и такое вынужденное гостеприимство уже не один город ввергло на долгие годы в нищету.
Ритор считал, что орды варваров вырвали у него из рук лакомый кусок. Ему, конечно, было досадно, что он зря выучил наизусть пространную речь, которая, по его расчетам, должна была пробудить задремавшее внимание императора и обеспечить более ощутимое пособие. Однако ритор не был корыстолюбцем. В отличие от многих своих коллег он мог искренне воодушевляться идеями, а не только видеть в них источник дохода. Он придумал способ отстоять интересы богов, но для осуществления своего замысла ему необходимо было лично встретиться с императором. Дело в том, что епископ Мнестор, еще находясь на службе бога Сераписа, недаром считался знающим, образованным человеком. Знания, приобретенные в язычестве, он превосходно использовал, став христианином. В спорах с Лактанцием он часто прибегал к Цицерону[51], доказывая, что и в древнем Риме были проницательные умы, начинавшие задолго до проповедей Христа сознавать необходимость единого бога. Лактанций прекрасно понимал, что в руках безбожников Цицерон станет грозным орудием разрушения, когда они, овладев чернью, примутся за образованное общество. Ритор пришел к мысли, что опасность эту можно легко устранить тайным императорским эдиктом. Надо изъять произведения Цицерона из публичных библиотек и книжных лавок. Потом под соответствующим наблюдением подготовить новое издание, устранив из трудов философа все положения, которые могут быть злонамеренными людьми превратно истолкованы.
Бион терпеливо выслушал друга, потом начал копаться в заплесневелом хламе.
– Подожди, подожди… я ее только что видел… Ага! Вот она, друг Лактанций: книга Цицерона «О природе богов»! К твоим услугам мой скальпель, если ты считаешь, что, выскоблив отсюда кое-что, можно спасти богов от гибели. Но не советую тебе преподавать императору философию религии. Не забудь, мой друг, что Диоклетиан – не Марк Аврелий и за один выгодный проект закона о налогах отдаст Цицерона и Сенеку