Не сдержался после поминок, спросил сына, не говорила ли Анна, что-либо о самородке. Иван глянул, как на больного. Помолчал, припоминая последнюю жуткую ночь в больнице.

– Она сбивчиво говорила про какой-то будильник… Чтобы я не трогал будильник, но я принял это за бред. Она заговаривалась от боли, почти никого не узнавала. Утром пошел в магазин, купить перекус и так мне стало хреново, что не удержался, купил чекушку водки, выпил прямо в больничном тамбуре из горла, заел плавленым сырком. Постоял, перемогаясь. А когда вернулся в палату, она лежала на полу мертвая с багрово-синим лицом.

Водку в сезон Цукан не пьет вовсе, а на поминках после долгого перерыва напился, как он сам для себя определил – «вдрызг». Утром, отсвечивая в зеркале помятым лицом, старается уйти от разговоров про жизнь. Его припоганило внутреннее состояние, посмотреть, пошарить, где может быть этот будильник, желания не возникло, а потом в суете сборов, после первой рюмки на поход ноги, это и вовсе ушло, забылось, чтобы потом всплыть снова, что же я раньше-то… «А Самородок в большом старом будильнике, да разве найдешь его нынче», – думает Цукан и вновь вспоминает ту жуткую осень.


Алданский золотоносный район, река Куранах. Осень.

Золотой самородок лег в руку увесистой гирькой. Аркадий Цукан нянчит в руке продолговато-изогнутый литок, разглядывает редкостную находку с разных сторон. Вода обкатала металл до блеска, но в изгибах сохранилась материковая чернь. «Хорош! Но это не Зимнояха…» Сует самородок в карман, обтирает руки о полы бушлата. Чтобы унять волнение, садится на валежину перекурить, подумать.

Цукан передвигается вместе с инструментом вдоль ручья, делает пометки в потрепанном блокноте, оставляет маяки из камней. Вечером дорабатывает в лотке смыв из резиновых ковриков. Сойки не унимаются, кричат, перепрыгивают с лиственницы на лиственницу. Он ссыпает шлих в кисет, снова достает из кармана самородок. Крутит в лучах закатного солнца, разглядывает: «Похож на монаха. Причудится же!..» Оглядывается стыдливо, словно кто-то может подслушать. Вскидывает на плечо двустволку, рюкзак с остатками провианта, идет вдоль обмелевшей реки.

Сойки орут не зря. Росомаха рявкнула и словно огромная собака метнулась от палатки в сторону ольховых зарослей. Аркадий навскидку запоздало стреляет, ругает наглую бестию. Осматривает прорванный когтями брезент, остатки сухарей, разодранные пачки чая. Неторопливо разжигает с двух сторон от палатки костры. Стягивает капроновой леской порванный брезент. Разогревает тушенку и продолжает думать о находке, о старом охотнике Прошке и загадочной Шайтан горе на Зимнояхе. Валится на ложе из стланиковой подстилки, ругая себя за беспечность…

По долине несется громкое «Эге-ге-е!» Вдоль реки бредут двое. К табору подходят Кузьмин и Зверко. Молодой парень по кличке Кузя, едва присев у костерка с подвешенным на треноге котелком, спрашивает:

– Поисковик, как дела? Небось, спал тут с утра до ночи…

Цукан молчит.

Сорокалетний хохол Зверко с перстнями наколок на левой руке, правило «меньше знаешь – крепче спишь» – усвоил хорошо.

– Чайку, Федорыч, плеснешь?

– Так нету, Василий. Брусничник с шалфеем варю. Росомаха, тварь поганая все сожрала!..

– Так у меня есть. Щас запарим.

– Сварите чай. Палатку скатаю, перекусим и пойдем, чтоб успеть засветло.

Цукан отходит к реке, присев на корточки, ожесточенно трет песком миску, ложку и продолжает думать о самородке.

– Ты, Кузя, Федорыча не задирай. Он зам у Бурханова. Мужик крутой. Он и врезать может. Не смотри, что худой, правой рукой завалит на раз и два.