– Так он и спит тут – ночь через три, – оправдался Минька, – нам мамка велит завсегда дома ночевать.

– Похвально, – оценил князь, – я пришлю для этого жёсткого ложа две своих перины. Постелите их, не жадничайте. Бог весть, может, мне доведется ещё раз утратить равновесие возле вашей сторожки – а мне нравится приходить в себя на мягком.

Минька округлил глаза и кивнул.

– И ещё… Принеси сюда какой-нибудь цветок, в горшке. Это красиво и создаст какой-никакой уют… – продолжил князь с мечтательной ноткой в голосе.

– Я папоротник выкопаю и в ведре поставлю, он красивый, разлапистый такой.

– Ты прав, он забавный и даже похож на пальму…

Сумасвод слышал с крыльца их разговор и давался диву. Перина и пальма поразили его воображение. «У деда амур, – смекнул смышлёный цербер, – свидание намечается. Неужто Марья Саввишна Дурыкина? Со старшим сыном крутила, потом с младшим, а нынче, значит, и с самым главным, с овина и сарая пламечко и на хату перекинулось…»

1724. Point of no return

Бюрен стоял на ступенях Лефортовского дворца и следил за течением жизни – за тем, как прибывают и отъезжают экипажи. Кайзерлинг пообещал подобрать его, на карете кого-то из новых своих влиятельных приятелей, и добросить до квартиры. Бюрену не терпелось похвастать небывалой сегодняшней удачей, нежданным венцом собственной доселе полудохлой карьеры. Правда, патока триумфа пропитана была изрядным ядом – Рене представил-таки Бюрена царице Екатерине, и Бюрен имел несомненный успех, и теперь с благодетелем предстояло ему как-то расплачиваться. А чего пожелает от него Рене? У Бюрена не хватало скромной его фантазии…

– О, Яган! – Анисим Семёныч сбежал к нему с каретного разворота, нарядный, подвитой и напудренный – так густо, словно падал лицом в тарелку с мукой. – Поздравляю! Наслышан о твоем триумфе! Наш с тобою Герман будет рвать на себе волосы – он непрерывно скачет, от персоны к персоне, но до сих пор лишь мыкается в приёмных – а ты уже преуспел!

Бюрен глянул на приятеля как затравленный зверь. И сознался, неожиданно сам для себя:

– Страшно подумать, чем придётся мне платить за мой триумф…

– Кто же тебя представлял? – быстро спросил Анисим Семёныч.

– Они, – кивнул Бюрен на каретный разворот. На развороте высился внушительный и роскошный экипаж французского посланника, и сам посланник светлым фениксом снисходил на грешную землю – почти в протянутые руки камергера Виллима Ивановича де Монэ. Чуть поодаль, за самым камергерским плечом, летуче улыбался казанский губернатор Артемий Волынский, сиял зубами и кудрями. Когда Рене привёл Бюрена в покои Екатерины, де Монэ провожал их к хозяйке, а Волынский сидел уже в покоях, как видно, на правах старинного знакомого.

– Эти двое? – искренне огорчился Маслов. – Волынский и Монц? Плохи тогда твои дела. Я-то думал, тебя представлял тот юнкер, Миньон…

– Он привёл меня в покои, а эти двое там уже были, – пояснил Бюрен.

– Ну, с Миньоном всё проще, – выдохнул с облегчением Анисим Семёныч, – главное, что ты не должен ничего этой сладкой паре. Кстати, чего ты ждёшь? Герцогиня выслала за тобою карету?

– Наш Герман обещал меня подобрать, да, видно, обманул.

– Не беда, я прихвачу тебя с собой, если захочешь. Остерман выдал мне карету для служебных дел, но он не станет возражать, если я по дороге довезу и тебя.

– Скажи, Анисим, а отчего Волынский и Монэ – и вдруг хуже Лёвенвольда? – спросил Бюрен. Он знал о себе, что наивен, и неуклюж, и не годится для двора с такой своей простотой, но Анисим Семёныч был не тот человек, что станет над ним насмехаться.

Царица Екатерина в общении оказалась намного легче, чем Бюреновская собственная хозяйка-герцогиня, говорила без церемоний, а после поцелуя руки придержала красавца двумя пальцами за подбородок и лукаво заглянула в его глаза. Кажется, она прочла бесхитростную истинную природу под его ложно-значительной демонической внешностью, и такое забавное несовпадение пришлось ей по вкусу. Де Монэ (или Монц, как назвал его Маслов) всё время был рядом и чутко следил, чтобы симпатия не переросла в нечто большее, охранял свою деляночку.