28 января Гумилев высылает Брюсову два экземпляра только что вышедшей из типографии книги.

К тому времени некоторые из напечатанных стихотворений Гумилева уже вызывали отклики – причем положительные.

Так, некто П. Дмитриев в журнале “Образование” (1907. № 11) восторженно отозвался о стихотворении “Маскарад”. “В стихах Н. Гумилева вовсе нет выдумки, и, однако, это стихотворение поражает нас, как всегда поражает падучая звезда… Все стихотворение проникнуто одним напряжением – впечатлением момента, когда женщина впервые позволяет взглянуть на нее как на женщину”.

Гумилев был уже слишком искушен и слишком строг к себе, чтобы на него подействовали такие похвалы. Издавая книгу, он готов был к суровому суду критики.

Суд последовал. К счастью, он был по большей части доброжелателен.

Л. Ф. (под литерами скрывался Петр Пильский – один из известнейших и плодовитейших критиков той эпохи) отмечал:


И на его стихах, и на его маленьких критических заметках, лежит печать явной культурности. Но и в тех и в других, особенно стихах, видна не только литературная молодость, но и неопытность. Это сказывается в ненужной, запоздалой приверженности к вычурам декадентства, к сгущению романтической атмосферы, к излишней изукрашенности. Это слышится в однообразии напева и даже тем. Глаза молодых поэтов всегда видят немного.


Рецензенту понравилась “Перчатка”, “Смерть”, конец “Озера Чад”. (В последних строфах этого стихотворения – про африканку, бежавшую с французским офицером и ставшую проституткой в Марселе, можно прочитать все, что угодно, – хоть социальный протест, пожалуй.) Но: «…Мы не хотим скрыть, что знаки препинания во многих цитируемых здесь стихах составляют честь не автора, а нашу” (Образование. 1908. № 7).

Одна из рецензий принадлежала Андрею Левинсону (1887–1933), человеку одного с Гумилевым поколения, в первую очередь театроведу и балетному критику, впоследствии много общавшемуся с поэтом – в последний период его жизни, в годы “Всемирной литературы”.


Заглавие “Романтические цветы”, – писал Левинсон, – хорошо определяет тот эклектизм настроений и приемов, которым отмечены первые опыты г. Гумилева.

Однако при внимательном чтении немногих страниц сборника становится очевидно, что поэтический мирок автора, с одной стороны, теснее ограничен, с другой – значительно обширнее области, им самим отмежеванной в приведенном заглавии; так, все почти реминисценции, которыми питается его мысль, – из французской поэзии; трудно отыскать в его стихотворениях какие-либо черты, сближающие их с мистикой Новалиса или лирическими пейзажами Эйхендорфа. В то же время выясняется, что его впечатлительность не развивается исключительно в узком кругу романтических традиций, с которыми его связывает, думается нам, внимательное изучение Виктора Гюго, – что его настоящая духовная родина – это выросшее из романтизма парнасство и – в неменьшей степени – поэтическое движение наших дней…


Левинсон отмечает “живость и гибкость ритма, которая, быть может, поставит “французского поэта на русском языке” в ряды мастеров современного русского стиха” (Современный мир. 1909. № 7 – через полтора года после выхода книги!).

В почтенном, традиционном (но идущем на уступки духу времени) “толстом журнале” “Русская мысль” отдел рецензий вел довольно известный поэт-символист Виктор Гофман (1884–1911), в прошлом любимый ученик Брюсова (по житейским причинам подвергнутый им анафеме и изгнанный из круга “Весов”), а в творчестве – скорее эпигон Бальмонта. Видного места в ряду адептов “нового искусства” Гофман не занимал, но одно из его стихотворений, “Был летний вечер, вечер бала…”, стало еще при короткой жизни автора непременной принадлежностью сборников “Чтец-декламатор”. В седьмом номере “Русской мысли” за 1908 год три его рецензии – на “Романтические цветы”, на “Молодость” Ходасевича и на первую книгу забытого ныне Льва Зилова (позднее работавшего в основном как детский писатель). Гофман отнесся к Гумилеву суровее, чем к Ходасевичу (с которым его связывали приятельские отношения), но несколько благожелательней, чем к Зилову.