«Продуманный больно, – говорил. – Даром и «ох» не скажет».

И, может, прав он был. Савелий Кузьмич сроду на дармовщину не работал. «Без меня, – говорил, – кашу ели, без меня и руки грели. А поплясать я и без вас смогу».

Туманными были его высказывания, но, как и я тогда считал, все же зловредными. А вот Иван Палыч всегда говорил понятно. Не старался казаться умнее других.

Но если Ивана Палыча я любил, можно сказать, безоглядно, то Савелия Кузьмича – не только с оглядкой, а с оговорками, что ли. Не все в нем мне нравилось. Особенно ершистость, с какой он сроду ходил по нашей улице, и люди старались не попадаться ему на глаза, потому что он обязательно им какую-нибудь гадость скажет.

Но то, что совершил Савелий Кузьмич в тот – памятный для нас с Мишкой день, – вернее, вечер, я не забуду никогда. Этот взрыв и по сей день стоит у меня в ушах.

К Ивану Палычу мы решили «сгонять», как только чуть прочахнет дорога. Причем, признаться, не хотелось нам заявляться к нему с пустыми руками. Хоть чего-то из съестного попробовать прихватить. Сейчас лучшего подарка никому и не надо.

И вот наконец собрались. До тракторного хоть и далековато, но решили идти пешком. Вспомнить захотелось, как на футбол до войны хаживали. За дорогу раз по десять с кем-либо подеремся. А как орали на стадионе! Особенно если Пономарь мяч подхватывал. Тогда все скандировали одно: «Шурик, сам!» И Александр Пономарев выполнял наш наказ.

Встретил нас Иван Палыч с улыбкой, но без объятий и – пуще того – поцелуев. Даже руки не подал, потому что они у него в солидоле были. А когда он их вытер о полу немецкой шинели, что висела на эстакадке, порылся в карманах, как он часто делал прежде, только вместо пряников и конфет, чем баловал нас до войны, достал пачку папирос.

Но мы этому были рады, потому что в ту пору пробавлялись в основном мохряком.

Закурили. Сидим на баллонах. Я думаю, много их Ивану Палычу монтировать приходилось. И эти его рук ждут. И, конечно, предлагаю:

«Давайте мы вам поможем?»

«Валяйте!» – соглашается он, зная, что это дело нам уже знакомое.

Качали по очереди. Потом опять перекуривали. Правда, на этот раз мохряк, потому что у Ивана Палыча осталось всего три папироски. Когда машина была «обута», пошли к начальству.

Потешон – так звали в гараже помпотеха Петра Михайловича Клокова – оглядел нас придирчиво, словно мы проходили медицинскую комиссию и претендовали на роль «красавцев-мужчин».

«Сутулишься-то чего? – спросил он меня и вдруг поинтересовался: – В семье никто горбатый не был?»

Но особенно пристально осмотрел он наши руки. Хмыкнул по какому-то поводу, потом спросил:

«А что мы умеем?»

За нас ответил Иван Палыч:

«Да то же, что и мы с тобой, когда к Королю пришли».

Королева мы знали. Это бывший начальник автоколонны, довоенный орденоносец, лет уж, наверно, десять как на пенсии. Но на собрания, когда нам случалось тоже на них быть, его привозили. Он держался прямо, говорил громко и в конце своего выступления всегда предлагал спеть «Интернационал».

«Ну а кто их учить будет?» – уже явно стал нудить Потешон.

«Мы с тобой, кто же, – просто ответил Чередняк и, как мне показалось, малость поднапрягся скулами, наверно, ему не нравилось, как вел себя Клоков. – Потом они и сами давно шайбу от гайки отличают. Это с моей улицы пацаны».

Иван Павлович это сказал так, словно на нашей улице действительно сплошь умельцы да скорохваты.

«А матери вас сюда отпускают? – спросил, по всему видно, уломанный Иваном Павлычем Потешон и, наверно, поняв неуместность своего вопроса, погорился совсем другим голосом, нежели разговаривал с нами: – Эх, война, война, что ты натворила-навыгопывала!»