Сперва винтовки и патроны я относил военным, которые вновь приходили в хутор. Потом, тайно даже от ребят, с которыми последнее время сдружился, начал оборудовать склад оружия. На тот случай, если в Атамановский придут немцы и мне придется создавать партизанский отряд. Конечно же, ниже, как командиром отряда, я себя в ту пору не мыслил.

И вот однажды вечером, когда в хутор медленно стал входить угомон и он приготовился к привычным ночным звукам, как вдруг я услышал бодрые, можно даже сказать, довоенные прибасания гармошки.

Выскочил я на улицу – прислушался: у клуба музыка. Побежал туда. Еще издали заметил – кружатся в вальсе принаряженные девки и военные парни их так крутят, словно на руках носят. А в середине круга – на табуретке – сидит, уронив голову к планкам, сержант и лениво, словно нехотя растягивая мехи, «Амурские волны» к клубным порожкам выплескивает.

«Что случилось?» – запаленно спрашиваю я у сержанта.

Он еще больше обвял пальцами, выпустил из рук мелодию и в свою очередь задал мне вопрос:

«Я хочу у вас спросить, что случилось? Живете в глубочайшем тылу и еще тоску на нас нагоняете».

Я, к примеру, тоски ни на кого не нагонял. Однако артачиться не стал. А сержант продолжил:

«Вот мы за семь тысяч верст притопали! Мы их…» – и он такое слово к этой пристойной фразе присмолил, что даже сам Савелий Кузьмин позавидовал бы.

Сибиряки принесли с собой какую-то хозяйскую уверенность. До них – вроде бы в чужом доме правили гости: и все было, кажется, до дела и чего-то не хватало. Придут, бывало, бойцы, отроют себе землянки-дневки. Переночуют и – дальше двинутся. А через день-два от этих жилищ их один добрый помин остается. Все остальное песком и мусором разным заносит. Потому что не убирали они его от своих землянок, а то и просто щелей.

Сибиряки тоже отрыли землянки. Только были они добротными, широкими, с подбойными потолками, с нарами из земли выдолбленными, с разными кладовками и прочими чуланчиками, а то и просто закоулками, которые можно приспособить для хозяйственных нужд. И неудивительно, что в тех землянках, после того как они ушли оборонять Сталинград, люди, у кого не было домов, всю войну жили.

На второй день после того, как у клуба увидел я того самого сержанта с гармошкой, познакомиться мне привелось и с ним. Фамилия у него была нашенская – Федотов. Я даже вспомнил, что как-то, по прошлой осени, учился в школе с одним Федотовым. Только его не просто по-русски, как сержанта, Иваном звали, а величали Африканом. Зато у сибиряка, видать, отчество-то чисто тамошнее – было Инокентьевич. И еще – говор. Какой-то особенный, неторопливый, а иногда и непонятный. Помню, сказал он мне: «Лани это было». Убей, не мог я догадаться, что это за «лани». Смеялся он надо мной. И в какие-то – тоже сибирские – прибаски кидался, где тоже слова дремучие, словно тайга в самой ее середке. А «лани», сказал мне потом Иван Инокентьевич, нечто иное, как «на днях» обозначает.

Ивану Инокентьевичу шел двадцатый год. И несмотря на то, что среди его подчиненных ровесников ему не имелось, все равно Федотов не выглядел соплезвоном или тем зелепупком, что старается – обычно горлом – показать, что он чего-то значит. И обращались к Федотову как-то по-домашнему, сосем не по-уставному, называя его, как, скажем, бригадира или председателя колхоза, по имени-отчеству. И хотя была в этом какая-то штатская вольность и почти домашность, все же чувствовалось, бойцы взвода Федотова очень туго знают службу и в этом я не раз убеждался в те пять дней, которые они пробыли у нас.

Сибиряки – все как на подбор – прекрасно стреляли. Но тем не менее они каждый день выходили на стрельбища. Поражали там мишени и разные другие штуки, которые я едва успевал поймать взором. Потом устраивали штыковой, учебный, конечно, бой.