Он уже у стола.

И она –

– падает к нему в руки, летит-

Там. Та-та-та-там. Та-та-та-там. Та-та-та-та-та-та-та-та-та-там.

Барабан. Маленький барабан. Маленький барабанчик. Он внутри. Может быть – это сердце.

Сердце не может так остро и четко, сухо стучать.

Маленький барабан – не ручной пулемет. Он не грохочет. Не поливает огнем. Он стучит сухо, резко и жестко. Четкий, костяной стук. Стук перекрывает все громы, все грохоты. Он – в висках. Он во сне. Когда спишь – от него проснешься. Там. Та-та-та-там. Та-та-та-там. Та-та-та-та-та-та-та-та-та-там.

Это Война. Это вечная Зимняя Война. Сквозь все огненные коридоры автоматных очередей. Сквозь рев всех входящих в пике и в штопор самолетов. Сквозь визг и ржанье убиваемых лошадей. Сквозь гул огня над пушками всех горящих танков. Сквозь все оглушенье – тихий, мерный, ужасающий стук. Там. Та-та-та-там. Судьба.

Нет. Это так громко стучит сердце младенца. Прижми его к себе сильней. Согрей. Не отпускай. Его мать умерла. Его мать умерла.

Девушка с перепутанной паутиной светлых, в золотину, волос крепко прижимала ребенка к груди. Девочка, да как еще орет. Плюет все время соску – нажеванный ржаной в туго увязанной тряпице. Эта лошадиная жвачка не по ней. Ей бы молочка. Девушка, сама почти девочка, прижимает грудничка еще крепче. Да не вопи ты!.. Тут такое… Если ты выживешь, малышка… Если мы обе выживем…

Рука девушки судорожно вздрогнула, прижимая дитя, и лунный луч, проникший через высокое окно храма, ставшего грязным бараком, выхватил из тьмы беспалую кисть. Правая рука, и безымянного пальчика нет. Не на что будет обручальное колечко нацеплять. Да мы все тут и так со смертью обручены. С тьмой и пустотой. Все верно. Так надо.

– Да не ори ты!.. My darling, my love… my funny girl…

В ночи, внутри барачного храма, сквозь храп, стоны и кряхтенье, до слуха донесся невнятный шепот. Казалось, шептали очень близко, прямо в ухо. Эхо разносило шепот под сводами. Морозом страха обдавало кожу, спину.

– Просыпайтесь, братья и сестры!.. На службу… на службу святую!.. Идемте… собирайся, братья, люди милые… Утешительный поп, отец Никодим, служить панихиду станет…

Ответный шепоток ошпарил кипятком.

– Тю!.. Сдурел старик совсем!.. Его ж как пить дать расстреляют!..

– Он сам вызвался… Ему все одно… Служить панихиду по Царю-батюшке… Вставай, народ православный…

– О-ох… Лучше б до нас военные те клятые самолеты долетели, разбомбили б нас к чертям, чем муку такую терпеть…

Вставали с полу, с каменных плит, выползали из углов и щелей, как тараканы, не люди, а призраки. Они, как призраки, светились, просвечивали белым. За окном трещал мороз. Крепка здесь зима. Да люди крепче оказались. Иных и пуля не берет. Землей, снегом чуть присыплют – земля шевелится, из-под снега к утру выпрастываются, истекая кровью, с лицами белыми, как метель сама. И тут, во храме, где спят вповалку, – призрачно восставют, власы подъяты, как у отроков в пещи Вавилонской. Грязные лица обросли непотребной шерстью, темны, одичали. Одежда на шевелящихся костях висит клочьями. Люди ли вы? Люди еще. И людьми пребудем. Это Ад. Нет только Адского пламени, жара. Есть лишь лютый мороз снаружи, холод внутри – дохни, и струйка живого пара еще вылетит изо рта, еще белым молоком растворится, разольется во мраке. Мы в царстве теней. Это Царство мертвых?! Это Царство живых, деточка. И мы живые. И живы пребудем. И Война нам нипочем. И мы пойдем на панихиду по Царю. Он принял пулю – примем и мы. Что пуля, кус железа, сделает с живой душой, излетающей вон из тела – на свободу?!

Девушка, с прижатым ко груди ребенком, медленно встала, глядя перед собой широко раскрытыми серо-зелеными, озерными глазами.