Зато, может быть, в “Балаганчике” бывал поручик и поэт Александр Зуйков из Барнаула, публиковавшийся под псевдонимом Алтайский. Во время наступления Пепеляева от Перми на Глазов он служил под его началом и в апреле 1919 года, в корпусной газете “Сибирский стрелок”, напечатал ироническое вроде бы, а на самом деле грустное стихотворение “Весна на фронте”:

Весна! Выставляется первая рама
Снарядом, упавшим под самым окном,
И дымкой закрылась полей панорама
От дыма пожара за ближним леском.
Повеяло свежей душистой весною
От грязной дороги, от свежей хвои,
И хвост обнажило под старой сосною
У лошади павшей в лихие бои.
Широкой волной разливается нега
По телу усталых стрелков на печи,
И тонут обозы в сугробине снега,
И воют пропеллером где-то грачи.
Весна! Ее лаской природа согрета,
И тает на сердце мучительный лед,
И хочется воли, веселья, привета.
А тут, как назло, затрещал пулемет.

Вряд ли за прошедшие с тех пор три года, после разгрома Колчака и бегства на восток, у Зуйкова-Алтайского прибавилось военного энтузиазма, но эмигрантская тоска и надежда, что Пепеляеву удастся сотворить чудо, привели его на вербовочный пункт к Малышеву: из Харбина он приехал во Владивосток, чтобы затем плыть в Якутию.

В казармах на Второй Речке и поставленных рядом с ними палатках размещали будущих бойцов Сибирской добровольческой дружины. Для конспирации она пока что именовалась Милицией Северного края, который можно было толковать и как Сахалин или Камчатку. Среди добровольцев кадровые военные составляли меньшинство, в прошлой жизни это люди мирных занятий – землемер, бухгалтер, губернский чиновник, юрист, в Харбине ставший “сторожем автостоянки”, земские учителя, крестьяне, рабочие ижевских заводов, студенты университета и Технологического института в Томске, Политехнического института во Владивостоке.

Афанасий Соболев разделил их на четыре группы.

Первая – “пошедшие по глубокому убеждению в необходимости бороться за народ и Родину”. Таких “относительно мало”.

Вторая – те, кто “идет с целью вернуться домой”. Они составляют “большинство”.

Третья – авантюристы.

Четвертая – “неудачники, которым деваться было некуда и есть было нечего”.

Во Владивостоке вербовкой занимался капитан Михайловский, однокашник Пепеляева по кадетскому корпусу, в Харбине – Малышев и второй близкий друг “командующего дружиной”, полковник Шнаперман. Ажиотаж подогревался истеричными статьями Сазонова в харбинских и приморских газетах: он уверял, что “вся Сибирь уже восстала” и “добровольцы скоро увидят свои семьи”.

Поначалу думали набрать не более трехсот человек, затем решили довести эту цифру до семисот, на ней, с небольшим перебором, и остановились. Поток желающих не иссякал, но опоздавшим отказывали. В итоге офицеров оказалось триста семьдесят два, чуть больше половины всего отряда, генералов двое – Ракитин и Вишневский.

Чтобы спаять добровольцев одушевляющим чувством равенства, Пепеляев хотел упразднить погоны, но возмутились офицеры, и ему пришлось отступить. Протест возглавил полковник Аркадий Сейфулин. Дворянин, он почему-то попал на германский фронт рядовым и, по словам Пепеляева, выслужил свой полковничий чин кровью двадцати семи ранений. Для таких, как Сейфулин, тяжело зарабатывавших себе на кусок хлеба в созданных Пепеляевым артелях, офицерские погоны оставались единственным наглядным подтверждением их жизненного успеха.


Финансовая история Якутского похода темна, как все подобные истории. В трибунале 5-й Армии очень ею интересовались, но главные денежные документы исчезли, а Куликовский к тому времени был мертв и все коммерческие тайны унес с собой в могилу. Ясно одно: экспедиция состоялась исключительно благодаря тому, что в Якутии водились лисы, куницы, песцы и белки.