Пока она накрывала на стол, я стал спрашивать деда о прошедших далёких событиях в жизни его и моих предков:

– Дедуня, а почему тебя кличут Воробьём?

Дед поёрзал на скамье, покряхтел. Было видно, что этот вопрос для него неприятен. Он приставил ладонь к своему уху, наклонясь ко мне, переспросил скорее всего по привычке:

– Ась? Да-а-а. Лександра, мне только стукнуло осьмнадцать годков, как я со своими погодками и друзьяками принимал в станице присягу перед строевой. Опасля мы дюже много выпили чихирю[84]. Ну я и свалился под плетень база Лушки Горовой. Там же я и обронил свою хфуражку. На след день я её искал, но не смог найтить. А Лушка-то и подобрала её. А в хфуражке, ядрёна корень, воробьи свили гнездо. Лушка, лахудра, всем на хуторе об этом накутила[85], раскалякала[86], штоб её игрицы[87] задрали! Вот и стали мене обзывать Воробьём, да и нехай, хорошо, што не кура там яйцо отложила!

Дед, хитро улыбаясь, свой указательный – узловатый, скрюченный – палец приставил к прищуренному правому глазу, подмигнув мне левым, проговорил ласково:

– Лизавета, чадонушка, жалочка моя, достань-ка чекушечку на разговор. Она за образами стоить. Да и бурсаки[88], бурсаки покладь на стол. За правду и волю ешь вволю! Лександра, ты чего это чухаешься[89]? Свербить, што ля[90]?

– Дедуня, у вас много слепней да оводов летает, просто житья от них нет!

Дед Воробей многозначительно произнёс:

– Да-а-а! Это всё мериканцы кубыть со своих… эк энтать сгутарить?.. Ах, да – еропланов. Так вотати, с еропланов разбрасывают фекалиаты. Давеча Лизавета по радиву слухала про это. Чтоб черти забрали ентих анчибелов!

– Дедуня, да как же с самолётов всю эту гадость – фекалии – можно разбросать по всей стране?

Он поднял указательный палец вверх и многозначительно, снизив голос до шёпота, завершил:

– Ей, правнушки[91]! Оне, анчихристы, всё могут!

Елизавета вытащила из-за иконы в «красном» углу куреня чекушку водки и поставила её на стол.

Дед с явным удовольствием налил себе в маленькую стопку водку и, прищурив правый глаз, хитро спросил:

– Ну, ставаришш[92], сообчи-ка мене, скоко чарок пьёт казак за праздничным столом?

Я в некотором замешательстве вопросительно посмотрел на деда, потом на улыбающуюся Елизавету, а он продолжал куражиться:

– Вот послухай. Первая чарка, которую выпивает казак – застольная с дузьяками за праздничным столом, пьют её дюже много разов. Вторая – стременная, енто когда казак ногу ставит в стремя. Третью чарку кличут закурганной, енто когда казак прощается с любушкой за последним базом перед дальней дорогой. А вот четвёртая – коню в морду, енто когда казак ускакал в степь. Он останавливается, сам себе наливает четвёртую чарку, а потом целует коня в морду. А покуда ты ешо молод, как куга зелёная, то отведай узвару[93]:

– Лизавета, милушка, принеси вьюноше узвару.

Елизавета принесла запотевший кувшин с взваром и налила его мне в огромный стакан, который я мысленно назвал «сиротским». Она ласково проговорила:

– Лександра, кушайтя, не гребуйтя[94] нашим угошшением.

Дед Воробей перекрестил рот и произнёс скороговоркой:

– Сохрани нас, Боже, от бешеной воши! – выпил стопку водки, крякнул и, утиркой вытирая усы и бороду, задумчиво сообщил:

– Водочка гамазейная[95] хороша, но николаевская была дюже лучше, крепше.

Я же выпил холодный, ароматный взвар.

Тут дедуня, поёрзав на лавке, вдруг запел высоким, старческим, дрожащим и надтреснутым голосом:

– Полно вам, снежочки, на талой земле лежать…
Полно вам, ребятушки, горе горевать…
Оставим тоску-печаль по тёмным по лесам,
Станем привыкать мы к азиятской стороне.