. Ну, наши-то казачки и не сдержались. Кинулись они на Бородихина, как соколы на дичь, и давай его бить. А кто-то и шашку выхватил. Подъесаул вытащил из кабуры свой пистолет и выстрелил. Пуля попала нашему станишному казаку Ванятке Булатову в глаз. Такая карусель тут началось. Я тока вскочил на свого Воронка, как кто-то сзади выстрелил и дюже хлестнул мого коня по левой ноге. Воронок взвился на дыбы от боли, да так, што я еле удержался в седле. Тут он и понёс с испугу. Я прижался к луке, натягиваю уздечку, а конь-то не слухает меня. Воронок версты две намётом скакал, насилу я его остановил. Он весь в мыле, храпит и косит на меня глазами – испужался сильно. Когда же возвернулся, то увидел, што казаки таки зарубали шашками Бородихина. Казачков уже окружили охфицеры, казаки с других станиц, служивые и сидельцы[103] с винтовками. Никого не подпускають, разоружили их и оттесняють к реке. Да-а-а. Много тогда арестовали станишников нашего уезда. А меня, Лександра, вишь, Воронок спас, отвёл от беды.

Дед замолчал, потом закашлялся. Выпил взвару и свесил вниз голову, видимо вспоминая эти неприятные для него трагические события. В курене воцарилась гробовая тишина, прерываемая жужжанием мухи на окне и тихими вздохами Лизаветы, которая сидела на припечье, положив свои натруженные смуглые руки на колени.

После долгой паузы дед Воробей плаксиво, с горечью в голосе сказал:

– Лександра, а дед-то, наприклад, мог стать генералом. После лазарета я возвернулся в свой полк, стоявший под Вильно. Бои с германцем были дюже тяжёлые. И вот наш сотник послал мене, друзьяка маво односума[104] Шандыбу Митрия и ешо троих казаков нашей сотни в дозор. Мы медленным шагом двинулись в сторону речушки Вилии. И тамаки мы услыхали выстрелы. В одночас поскакали намётом туда и у реки увидали германский уланский разъезд. Оне окружали наши орудия. Батарейцы с фейерверкером[105] отбивались из последних сил. Вот тут-таки мы подсобили им и сразились с германцами. Отбили батарею казаков и фейерверкера. В этом бою германский улан[106], анчихрист проклятый, палашом омахом[107] саданул мене по голове. Кровишши вытекло немало, ажник ноги от слабости заплетались.

Вокат в нашу сотню прибыл новый командир полка. Пузатый такой, стекляшками своими на носу поблёскивает. Подзываеть мене к собе, оскаляется и гутарить великатно[108]:

– Ну, герой, пойдёшь к мене ординарцем? Как твоя хфамилия?

Хитнулся[109] я, дюже слабый был, но дубочком стою[110], и вот тут-таки обмишулился[111], гутарю: «Авдотья Ивановна, Ваш брод[112]».

Поруха вышла[113], да и токо. У нас, казаков, под фамилией разумели супружницу, жонку. Супружница-то моя была Авдотья Ивановна, царство ей небесное. А наш командир полка был новенький из Петербурга и не знал этого. Посмотрел он на мене как-то странно, потёр свои стекляшки и гутарить:

– Ну што, казак, ступай в сотню, видимо дюже тяжёлая у тобе рана!

Да-а-а. Вот так, стал бы я ординарцем, а там – глядь, и генералом мог бы стать. Вот я и разумею, што полковнику не пондравился мой вид. Я-то был после ранения в ентом бою наопаш[114], голова рудыми лахунами[115] перевязана и шатало мене, як будылья[116] на ветру. Ну, Лександра, як ентать сгутарить? Ах, да, за ентот бой мене и друзьяку Шандыбе Митрию дали Егория.[117]

– Дедуня, а где твой Георгиевский крест? Сохранил ты его?

Дед Воробей опустил голову и долго молчал. Потом поднял на меня глаза, полные слёз, и с горечью стал рассказывать:

– Да-а-а. Лександра, ентот Егорий и другие медальки я хранил ажник до двадцать первого году. Вокат в сочельник в нашу станицу прискакала казачья полусотня. Вечор в наш курень заходит урядник