В кухне на столе стояла недопитая бутылка водки и пара рюмок. Скорее машинально, чем по необходимости, Петр Алексеевич наполнил одну, попытался взять, но рюмка прилипла к клеенке, так что ее пришлось отрывать, словно пиявку. Водка была холодной и, как полагалось, практически не имела вкуса. Закусил ломтиком палтуса.
Бросив в багажник сапоги с вкладышами, Петр Алексеевич завел машину, подождал, пока обогрев сиденья обнаружит признаки трогательной заботы, и тронулся со двора по хрустящему под шипованной резиной насту.
На лесной дороге пришлось быть внимательным: в феврале по здешним местам прошлась буря: ветер, выворачивая корни, валил деревья и как спички ломал вершинник. По большей части дорогу успели расчистить – перегораживавшие проезд стволы распилили, ветки и колоды оттащили в сторону, – однако пролесок был узок, и в рассекающем сумерки свете фар следовало не зевать, чтобы невзначай не проскрести бортом по торчащему из куста спилу сосны или березы.
Машина на полном приводе шла по заледеневшему накату уверенно, пускать в дело понижающую передачу нигде не пришлось. На перекрестье дорог, одна из которых отделяла старый бор от молодого леса, высаженного частыми рядами лет пятьдесят назад взамен выпиленного делового сосняка, Петр Алексеевич заехал на боковую проплешину, чтобы не мешать проезду (кому в этой глуши да в эту пору он мог помешать?), и заглушил мотор. Здесь, в молодом лесу, как раз по этому краю, было знатное грибное место: в августе тут во множестве вылуплялись из земли царственные крепыши-боровики – «шоколадные», как называла их Полина, а подальше, в глубине, сидели дружными семейками желто-бурые моховики – тоже почтенное грибное племя. Машина стояла на стороне старого бора, возле кривой осины, которая выглядела рядом с могучими барственными соснами неуместной, как Самсон Вырин в квартире гусара Минского. Действительно, в соседстве со стройными зелеными деревьями-аристократами голая осина смотрелась простоватой, без благородства ветхой, кособокой и невольно требовала от всякой чуткой души сочувствия.
Переобувшись в сапоги, дальше Петр Алексеевич пошел пешком – в машине не услышишь бормотание косачей, да и невзначай можно спугнуть птицу, хотя вид человека страшит лесную братву больше, чем с рокотом ползущая по дороге железяка.
Понемногу светало, но лес был тих и не подавал признаков весеннего пробуждения – только скрип стволов и шум набежавшего ветра в кронах. Часа полтора Петр Алексеевич ходил по теляковскому краю вдоль просеки и по старой поруби, прислушивался к лесным звукам, но косачиной песни так и не дождался – то ли еще не ударила жаром в птичьи сердца весна, то ли он сам подшумел сломанной веткой или треском наста под сапогом и насторожил опасливых тетеревов, то ли не было поблизости и вовсе никакого токовища.
Домой вернулся ни с чем, но всласть, по горло надышавшимся стылой лесной благодати. Полина еще не вставала, разомлев в стеганом ватном коконе, однако уже не спала.
– Прости, что позавчера с друзьями засиделся на Кузнечном, – сказал Петр Алексеевич, с шумом вываливая у печи на пол охапку дров. – И вообще… Если когда и обижал тебя, то не со зла, а лишь по грубости натуры.
– И ты меня прости. – Полина высунула из-под одеяла нос. – На меня тоже иной раз находит. Порой не знаю, что и делать…
– Ерунда. – Петр Алексеевич отряхнул от налипшего мусора свитер. – Просто сходи к дантисту и вырви ядовитые зубы.
– Дурак! – выпростав руки из-под одеяла, потянулась Полина.
Позавтракав вчерашними блинами, разогретыми на сковороде, отправились в Новоржев. Перед отъездом из Петербурга Петр Алексеевич по давней просьбе Пал Палыча записал на флешку голоса диких гусей и теперь хотел послушать их на переносной колонке, которую Пал Палыч собирался позаимствовать у внука, – хорошо ли звучат, завлекают ли, манят? Чем черт не шутит – может, в этом году удастся попытать охотничье счастье на кукурузных полях под Ашевом. Да и прощения попросить за вольные и невольные обиды тоже бы не помешало.