– Родные, я пришла.
И зашуршал серый картье-брессоновский дождевик, заулыбались креветковые десны, закатался до балкона и назад бордовый в полосочку чемодан, завились под дождевиком кудряшки наушников от плеера.
– Ой, Тая, у тебя здесь фигурки собак! Хаски…
– И не только. Маламут, самоед, лайки и чукотские ездовые.
Мила вскоре перестала говорить страстное «родные»; придумала не стучаться при входе в мою комнату, а так, скрести рукой (потому что громкий внезапный стук все-таки может испугать); начала использовать кунжутное вместо подсолнечного и много, много улыбалась деснами.
На каждый праздник мы – папа, я, Мила и те, кто хотел заглянуть, – готовили домашнее выступление друг для друга. Сценку, прозу наизусть; песню под фортепиано, на котором играла я, но чаще – под гитару, на которой играла Мила. Мила знала много песен. Какие-то она пела ровно, беззнаково и тренированно, как заводная кукла, между какими-то у нее легонько и неровно розовели щеки (как если приложить ситечко к коже под самое солнце, во время загара, – а потом вбить себе в голову, что загорит неровно, и убрать), под какие-то она даже плакала. Но я-то знала, что самыми важными для Милы были песни, в которых она меняла слова.
Зачем меняла? Как будто боялась что-то произнести, что-то накликать, нарушить то, что и так стоит на краю гроба, держится на воображаемых ниточках и не воображаемом скотче на плинтусе в ванной. Например, песню «Художник» Мила могла спеть так.
Вместо:
Могла бы спеть:
Вместо:
Спела бы:
В праздники Мила ласкала гитару; смотрела на папу, наклонив влево голову, и пела, пела, пела. Вдвоем мы чаще всего пели «Ты у меня одна». Сначала редко, не каждый праздник, но потом так много и так часто, что я невольно стала ассоциировать слова с Милой. Ты у меня одна: разве мачеха – с бордовым чемоданом в полосочку, с крашеными рыжими волосами и со скрежетом в дверь, как мачеха-кошка в гоголевской «Утопленнице»[6], – разве она у меня такая не одна? Чтобы будить в метель, чтобы стелить постель: и здесь сходится. «Тая, посмотри, как за окном метет. Почти-север. И дует-то как: как во флейту!» Одно только не сходилось. Можешь отдать долги. Можешь любить других, можешь совсем уйти, только свети, свети. Свети? Разве Мила греет? Разве Мила светит?
Так, мы были близки с Милой только несколько раз в жизни, и все – во время пения «Ты у меня одна». Если б ее спросил об этом другой, она бы ответила ему, мол, нет, мы были близки с Таей гораздо больше, не только в праздники, а когда я встречала ее после школы, когда кормила на ужин творожной запеканкой, когда комментировала выцветающее звездное небо, когда просила убрать за собой посуду, а потом хвалила; когда желала ей хорошего дня в ватсапе, когда говорила за столом в кафе на ухо, что она мне как дочь. Слышите? Не только в праздники. Но близость двоих подразумевает два сердца, единство двух воспоминаний, творожных запеканок и звездных неб. И Тая говорит. Мы были близки с Милой только на праздники, во время пения песни «Ты у меня одна».
– Ты первый голос или второй?
Завешиваем шторы, двигаемся на табуретке назад-вперед-назад; звучим не как жена Мила и школьница Тая, а как две девушки без возраста, которые сошли откуда-то, куда вы всегда боялись запрокинуть голову, и произносят то, что вы всегда боялись запечатать в слова.