К его ужасу, спустя двадцать лет папаша нежданно-негаданно вернулся. Исхудалый, прихрамывающий и больной какой-то легочной заразой. Не жить пришел, помирать. Боба к тому времени и в бога, и в черта поверил, поэтому по-тихому принял, и года не прошло, как похоронил, хоть и без слез, но достойно. Как того требовали обычаи.
В холодные месяцы к ним из Кварели приезжала бабушка, мучимая подагрой одинокая вдова. Деда давно в живых не было, еще в войну погиб. Гостила она подолгу и, видно, от скуки единственного внука неустанно кормила и баловала. Летом в гости регулярно наведывалась разведенная двоюродная тетка с великовозрастной дочерью-аутисткой. Так что рядом с мальчиком все время находились только женщины, отчего вырос он мужчиною степенным, нежным и избалованным. Бобу дозволялось многое, а мать для него всегда была божеством, другом и учителем. И не было у него человека ближе.
– Боба, сынок, пора бы тебе подругу найти да обжениться, – подбивала клинья мать, когда ему исполнилось двадцать пять.
– Не хочу. У меня жизнь только начинается.
– Бобочка, мне бы внучков понянчить, старость не за горами, не справлюсь я потом, – упрашивала она в его тридцать.
– Дэда, да успокойся ты. Не нужен мне никто.
Я только бизнес начал. Заживем теперь, крышу вон нужно починить, а скоро и баню пристроим. Будешь ты у меня как королевна мыться.
– Боба, ты послушайся меня. Тетя Машико невесту тебе нашла. Хорошую девушку, работящую, красавицу, на почте работает. Пора уж, дэ, извелась я вся. Что ж ты один век свой коротаешь? Марико приводил, а где она теперь? Нануко ходила, приличная девушка была, да ты ее прогнал, что ли… Кого тебе надо-то? – с горечью вопрошала мать, когда ему стукнуло тридцать пять.
– Ар минда, дэда[1]! Найду кого, – только и ответил сын.
– Ох, швило[2], свободным нравом ты весь пошел в отца! – с упреком, впервые за последние двадцать пять лет, вспомнила мать не состоявшегося мужа-проходимца и добавила вслед: – Смотри, чтобы наша была. Другую не приводи! Не приму! Боба только кулаки сжал.
– Гагижди?![3] – орала трубка Лашиным голосом. – Тебя мать потеряла, тетка вопит, словно ее режут, мобильный четыре дня как отключен! Ты с бабой кувыркайся, но о родных-то не забывай!
– Ну, ты… Встретимся, прибью! Какая она тебе баба? Жена моя будущая. Мы жениться решили! А телефон выключил, чтобы вы все не мешали.
Свечи на столе дрожали, и гордые птицы оживали, а их пуговичные глаза, украшенные изумрудно-голубыми пайетками, искрились и жалобно переливались. Казалось, нежные создания трепещут от холода, и Ане сразу же хотелось их обнять и согреть.
– Жениться, говоришь? А мать знает?
– Узнает. Я кольцо Ане подарил. Весной и свадьбу сыграем! Поздравить, а не ругать надо, кацо!
– Я те так поздравлю, когда увижу! У матери давление поднялось. Лежит, все твердит: «Бобочка, мой Бобочка…» Галину Викторовну переполошили. Меня жена из дома, сказала, выгонит. За ночные прогулы. К тебе приду жить, чтоб тебя!
– Ну, извини, брат. Понимаешь, у нас впервые так. Как в раю.
– Ты раем-то не прикрывайся! Мы уж думали, случилось что.
– Любовь у нас, понимаешь, любовь! А ну вас к черту! Все, отбой, генацвале!
Аня улыбалась. Мокрая после душа, она как есть, голышом, с накинутым на плечи банным полотенцем выскочила на балкон. Солнце жарило и упрямо, дольше обычного держалось в зените, словно за два предыдущих дождливых дня наверстывало упущенное. Вдали, из-за дымчатого горизонта волнообразного Кавказского хребта, выпирала гора, пушистая, покрытая с западной стороны могучим частоколом изумрудных елей. Восточной ее части видно не было, но Боба рассказывал, что там хоронилось труднодоступное ущелье с ледяным водопадом, уносящим свои неспокойные воды вглубь расщелин и выплескивающим нутро в верткую, в любое время года холодную речку. Чуть ниже ельника, на пожелтевшем склоне – пастбище, отара почему-то темно-желтых, а не белых, как она всегда думала, овец. «Грязные они, что ли».