О том, что в рукавичке

узка её ладонь —


ладонь судьбы по-русски,

все линии – в хаос.

И дальше – без закуски

и в дымке папирос.


В ДОРОГЕ


Куда убегает дорога,

в какой скандинавский туман?

Профессор, вы прожили много.

Вы помните запах полян?


Стучит тёмно-синяя жилка

в закрытые двери виска —

за ними одна старожилка,

одна приживалка – тоска.


Ни боли, ни сильного духа

не надо. Их выгнала вон

худющая эта старуха,

противница этих персон.


И вот вы сорвались в дорогу.

Зачем? От чего убежать?

Хотите вернуться к порогу?

На свежей траве полежать?


Проснуться от детского крика?

Сказать вы хотите сейчас —

рассыпалась вся земляника.

А я её, дурень, не спас.


Не знаю – от скуки, от лени,

в отключке, во сне, в мираже?

И вот я встаю на колени —

собрать, что пропало уже.


ПОЗДНЯЯ ОСЕНЬ

Руслану


Лев Николаич уходит из дому,

по бездорожью сплошному скользя.

Солнце впадает в осеннюю кому.

Можно без солнца. Без света нельзя.


Свет – это что? Или Кто? Или это

просто полоска любви надо всем,

узкая-узкая тропка рассвета.

Сколько тревоги в такой полосе?


Поезд в Ростов отбывает с вокзала.

Выплюнет дым, поперхнётся гудком.

Поздняя осень врасплох нас застала.

Поздняя осень стучит молотком


в крышку толстовского скромного гроба.

Колокол. Тронулись. Горькой налей.

Станции, станции, доза озноба, —

осенью это стократно родней.

Художественное слово: проза

Дмитрий ЛАГУТИН. Лишний воздух


Рассказ


Кирилл И., молодой человек двадцати четырех лет, выпускник юридического факультета, вот уже два года занимающий должность юрисконсульта в небольшой строительной фирме, лежал на продавленной больничной койке во второй палате торакального отделения, расположенного на девятом этаже областной больницы, и безуспешно пытался уснуть. Уснуть ему мешали два обстоятельства: дренажная трубка, выныривающая из-под шестого ребра, задирающая футболку и спускающаяся к банке с мутной водой, и храп одного из обитателей палаты – грузного немногословного милиционера с пластырями между ключиц.

В палате было темно и душно, но Кирилл лежал в самом углу, и от окна к нему ползли струйки колючего февральского воздуха. Сухой редкий снег скребся в стекло, и на спинки коек, на умывальник, на тумбочки и узкий шкаф у двери падали дряблые бледные полосы света.

Дренажная трубка не позволяла Кириллу лечь на бок, и он пытался уснуть, лежа на спине, чего не практиковал с детства. Банка с мутной водой была подвешена на крюк, выглядывающий из-под матраса и, в свою очередь, подвешенный к перекладине койки. Если Кирилл вдруг кашлял, по трубке в банку спешили пузырьки – лишний воздух выходил из плевральной полости, позволяя легкому дышать свободно.

Милиционер храпел так, что дрожали на тумбочках чашки – раскатисто, яростно, во всю мощь своей огромной грудной клетки. Казалось, во всем мире не осталось никаких звуков, кроме храпа, и его слышат сейчас во всех уголках планеты и за ее пределами – на орбитальной станции, например. То и дело в палате кто-то кашлял, вздыхал горестно, тянул из-под одеяла руку и стучал по изголовью, по тумбочке, по чему придется. Храп прерывался, прислушивался, оценивал ситуацию и рокотал с новой силой. Будить милиционера никто не решался.

«Да и зачем? – думал Кирилл сквозь сонное марево, которое клубилось, принимало причудливые формы, но никак не могло сомкнуться. – Не заставишь же его не спать до утра, все равно захрапит. Кивнет головой, извинится и захрапит».

Кирилл смотрел в потолок, старался не кашлять, прислушивался к тянущей боли в боку и думал о том, что человек привык воспринимать свое тело как нечто замкнутое, вроде обтекаемой сферы, и как же странно чувствовать, что замкнутость эта нарушена, что между абстрактными какими-то там внутренностями, – далекими, не вполне понятными, не похожими на то, что рисуют в учебниках, – и внешним миром проложен мостик, по которому путешествуют неизвестно зачем, представьте себе, пузырьки.