влюблённые считают шаги до новой зимы,

разбившись на пары —

глядь, а ты уже вышел из парка…


Рычит грузовик,

ведь его визави —

светофор

зелёным басом буркнул «мотор!».

Двинулась автотрасса

из металла и лёгкой пластмассы

в сторону завтра,

которому тесно в пространствах колонного зала.


***


Станешь чернозёмом,

из которого лучи пшеницы

возвратятся к солнцу

сквозь бездонное небо,

или обычным суглинком

с робким светом осоки,

пробивающимся изнутри

тихого грунта…


А пока – камень среди камней

в погремушке города.

Потрясает ею малыш,

а выходит только невнятный шум,

но это так весело,

когда ты всего лишь бойкий шалун,

ничего не знающий о тонкостях мира

и не думающий взрослеть…


Все эти мысли —

ворохом по карманам.

Рук в них, увы, не согреть,

но мнишь будто что-то несёшь.

Станешь, не станешь —

тоже мне прятки

в дедушкином чулане…


Пробовать горлом воздух —

тот, что здесь и сейчас,

радоваться возможности

прикидывать расстояние

до конечной точки маршрута,

считая, мол, это дело на целую жизнь —

дескать, вот и билет на проезд…


Чернозём – распахан,

суглинок – разрыт,

город – разбужен.

Здравствуй, малыш —

в эту игру

можно было б играть вечно,

если б не тонкости мира…


***


М.б., ты и рисуешь что-тосерьёзное, но не сейчас, увы.

Решёткаи за нею – львы.

Алексей Парщиков


Железо —

крест-накрест – железо.

Детский взор боится порезов,

но за прутьями резво

рвёт ткани хищник —

с виду нездешний, лишний

в фауне местной неброской,

а всё ж – кошка.


Мышцы и сухожилия…

Без экзотики жили мы,

серые робы шили,

но взглянули бы шире —

увидели, как жертвенная антилопа

пересекает прыжком Европу,

находит резонным

пыль поднять в какой-нибудь Аризоне,

исчезает в сплетениях Азии

и в африканском многообразии

форм и цветов —

по тропам приёмных отцов.


Это пища ума и сердца

завела однажды в Освенцим,

но и колымским лагерным заусенцам

не притупиться в данной сентенции…


Кузьмич —

сторож зверинца,

как разбуженный сыч —

сторожевая птица —

чернеет в крике «угу-угу»,

и папироска, переваливаясь через губу,

догорает – словно фитиль,

но и без бомбы всё это пора в утиль —

если б не дивные звери в углу…


Решётка,

за нею – львы.

Мы верим потусторонним шорохам,

смотрим на солнце сквозь льды,

и, выхватив главное – свет —

говорим о какой-то любви,

чей нервный когтистый след

тянется уйму лет —

настоянный на крови…


***


Здравствуй, мама!

Жизнь – как телеграмма:

зпт, зпт, тчк.

Посмотришь в окно с утречка —

хрустит бумага в пальцах жухлых,

тянутся чёрные строки, но – ух как! —

хочется между строк

прочесть и иной итог —

увидеть обычное чудо —

не то, что в треугольнике прячут Бермуды,

не то, что срежиссировал фокусник,

и даже не ворованный воздух,

втянутый бронхами особого свойства,

а просто —

блистательный мир,

где среди всех его язв и дыр

есть вечно открытая дверца

для живущего нараспашку сердца…


Здравствуй, мама!

Сколько ни мыла ты раму —

льнут к ней пыль да зола,

и разводы на стёклах, знать,

останутся признаком несовершенства.

Впрочем, солнце по кругу шествует —

работает механизм —

несмотря на лязг, а порою на визг —

даёт нам силы свои центробежные.

Солнце – хлеб, испекли – не режьте его,

при этом не обнеся никого

за общим столом и молоко

подливая в белые кружки.

Вроде теплей. Помню: вчера была стужа —

сегодня вон как

буйна листва, и пичуга щебечет звонко…


Здравствуй, мама!

Да, я всегда был упрямым —

у меня и волос такой —

не пригладишь рукой…

Но повод упрямства – любовь,

любовь к тому, что до треска лбов

старается стать осмысленным,

любовь к цветению против шерсти – с риском

осыпаться в пух и прах,

любовь к пространствам, в которых – ах! —

можно кануть и выплыть

зеркальным карпом, а это уже есть выбор.

Любовь, любовь, любовь…

Мама, хочется обратиться вновь —