– Как фамилия? – резко бросил он, остановившись напротив Мологина. Колька не успел прочитать по губам, о чем спрашивает его директор, и только сощурил глаза, глядя ему в рот. Директор вскипел.

– Уволить! – приказал он стоявшему тут же начальнику цеха. – Так уволить, чтобы больше нигде не брали. А вас я лишаю премии на пятьдесят процентов – почему среди рабочего дня у вас по цеху пьяные шляются? Здесь что, производство или бордель?

И он направился дальше, и свита торопливо последовала за ним.

Мологин посмотрел в спину директору и взглядом спросил мужиков: что случилось?

– Уволить тебя хочет! – с идиотским лошадиным смехом сказал молодой слесарь Заварзин, вытирая грязные руки ветошью. – Доигрался, Колун! Нашел время забастовку устраивать…

– Чего ржешь, дурак?! – оборвал его другой слесарь, Панкратов, человек предпенсионного возраста. И, обращаясь к Мологину, ласково добавил: – Ничего, Коля, мы тебя отстоим.

Однако дело зашло так далеко, что отстоять Мологина не удалось. Директор решил проявить твердость и на обращение профсоюза не отреагировал. Не помог огромный беспорочный трудовой стаж Мологина и всем известное его трудолюбие; директор погружался глубже и глубже в пучину конфликта со своим коллективом.

Хорошо бы уволить всех и набрать новых, страстно мечтал он бессонными ночами. Гастарбайтеров каких-нибудь, тупых и бессловесных. Но этого сделать было никак нельзя. Все же ему нужен работающий завод. У директора даже стало пошаливать сердце, так он все это переживал, и жена капала ему корвалол вперемешку со слезами – такой молодой, и вот на тебе! Какими же надо быть ублюдками, чтобы не ценить такого образованного, передового человека, вставлять ему палки в колеса…

Нельзя прощать обид и давать слабину, убеждал себя директор, иначе они быстро сядут на шею. Раз сказал – уволить, значит, уволить. И дело с концом. Пусть знают и хорошенько думают в другой раз…


А Мологин, оцепенев и ничего не соображая, залег в своей полупустой квартире. Он почти не ел, безо всякого выражения смотрел вечно работающий телевизор, и туфля мерно покачивалась на большом пальце его правой ноги, уложенной на левую. А иногда, пару раз в день, он вдруг заходился страшным смехом человека, никогда в жизни не слышавшего, как он смеется, и тыкал пальцем в телевизионный экран.

В углах квартиры скучно пылились кипы старых газет с нерешенными мировыми проблемами. Запах старости и разложения постепенно пропитывал все вокруг.

Мологину было ясно, что это конец.

Его уволили по позорной тридцать третьей статье с того самого предприятия, которому он отдал лучшие свои годы, фактически всю жизнь. У него отобрали пропуск, и он теперь не имеет права приходить на завод. Новая зверская охрана на пушечный выстрел не подпустит его к проходной. И, в силу естественных причин, он даже не мог позвонить, перекинуться парой слов с заводскими друзьями.

Что ему оставалось делать? Что ему делать теперь?

Он пробовал пить. Не помогло. В одиночку пить было неинтересно и тяжко, и к тому же это ничего не решало.

Через две недели он не выдержал этой пытки, явился к началу смены на проходную и сумасшедшими глазами смотрел, как мимо него молча идут люди с опущенными головами – всем им было стыдно. Даже не столько за поведение директора, сколько за свое собственное бессилие, свое новое положение ничего не значащих человекоединиц.

Когда прошли все и даже пробежали опоздавшие, неповоротливый низенький охранник в толстой куртке медленно прикосолапил к Кольке. Раздвинув густые рыжие усы, он злобно выплюнул сквозь них:

– Давай отсюда, дядя. Нечего стоять, раз пропуска нет. А то подкрепление вызову, по шее накостыляем!