– Надо, говорит, знать Россию. Все знать – его пунктик. У него даже в стихах это сказано:

Но эти цепи я разрушу!
На то и воля мне дана,
Затем и разбудил мне душу
Фанатик знанья, сатана!

– Да, вот и – нет его. И писем нет, и меня как будто нет. Вдруг – влезает в дверь, ласковый, виноватый. Расскажи – где был, что видел? Расскажет что-нибудь не очень удивительное, но все-таки…

На глазах Сомовой явились слезы, она вынула платок, сконфуженно отерла глаза и усмехнулась:

– Нервы. Так вот: в Мариуполе, говорит, вдова, купчиха, за матроса-негра замуж вышла, негр православие принял и в церкви, на левом клиросе, тенором поет.

Сомова громко всхлипнула, снова закрыв платком глаза.

– В негра я не верю, негра он выдумал. Но выдумывать несообразное – это тоже его конек. Он с жизнью, точно с капризной женой, спорит: ах, ты вот как? Ну, а я могу еще замысловатее. Ох, дети мои, пугает он меня этим! В селе у нас был отчаянный озорник Микешка Бобыль, житья никому не давал озорством. Гриша, когда жил там, присмотрелся к нему и стал при каждой встрече вставать пред ним на руки, вверх ногами. Все смеются – что такое? И Микешка смеется. Но девки, парни стали дразнить его: «А ты, Бобыль, эдак-то не можешь!» Тот рассердился, полез драться с Гришей. Но Гриша – сильнее, повалил его на землю и начал трепать за уши, как мальчишку, а Бобылю под сорок лет. Треплет и приговаривает: «Не дури, не дури! Дурить всякий может, да еще и лучше тебя!»

Сомова поморщилась и, вздохнув, продолжала тише:

– Правду говоря, – нехорошо это было видеть, когда он сидел верхом на спине Бобыля. Когда Григорий злится, лицо у него… жуткое! Потом Микеша плакал. Если б его просто побили, он бы не так обиделся, а тут – за уши! Засмеяли его, ушел в батраки на хутор к Жадовским. Признаться – я рада была, что ушел, он мне в комнату всякую дрянь через окно бросал – дохлых мышей, кротов, ежей живых, а я страшно боюсь ежей!

Сомова вздрогнула, выпила вина и, облизав губы, сказала, как бы вспоминая очень отдаленное:

– Мужики любили Григория. Он им рассказывал все, что знает. И в работе всегда готов помочь. Он – хороший плотник. Телеги чинил. Работать он умеет всякую работу.

И, уныло помолчав, она добавила, вздыхая:

– Весело работает.

Выслушав этот рассказ, Клим решил, что Иноков действительно ненормальный и опасный человек. На другой день он сообщил свое умозаключение Лидии, но она сказала очень твердо:

– Такие мне нравятся.

– А ты ему, кажется, не очень по душе.

Лидия промолчала, искоса взглянув на него.

Дня через два Сомова прибежала очень взволнованная.

– Губернатор приказал выслать Инокова из города, обижен корреспонденцией о лотерее, которую жена его устроила в пользу погорельцев. Гришу ищут, приходила полиция, требовали, чтоб я сказала, где он. Но – ведь я же не знаю! Не верят.

Она, сидя на стуле, схватилась за голову и, покачиваясь, продолжала:

– Не могу же я сказать: он пошел туда, где мужики бунтуют! Да и этого не знаю я, где там бунтуют.

Лидия начала успокаивать ее, но она говорила, всхлипывая:

– Ты не понимаешь. Он ведь у меня слепенький к себе самому. Он себя не видит. Ему – поводырь нужен, нянька нужна, вот я при нем в этой должности… Лида, попроси отца… впрочем – нет, не надо!

Она сорвалась со стула, быстро поцеловала подругу и пошла к двери, но, остановясь, сказала:

– Я думаю, что Дронов проболтался о корреспонденции, никто, кроме него, не знал о ней. А они узнали слишком быстро. Наверное – Дронов… Прощайте!

Ушла, и вот уж более двух недель ее не видно в городе.

Клим вспомнил все это, сидя в городском саду над прудом, разглядывая искаженное отражение свое в зеленоватой воде. Макая трость в воду, он брызгал на белое пятно и, разбив его, следил, как снова возникает голова его, плечи, блестят очки.