– Тургенева – любите?

– Читаю.

– То есть – как это – читаете? Читали?

– Ну, хорошо, читала, – согласилась Лидия, улыбаясь, а Иноков поучительно напомнил ей:

– Читают библию, Пушкина, Шекспира, а Тургенева прочитывают, чтоб исполнить долг вежливости пред русской литературой.

Затем он начинал говорить глупости и дерзости:

– Тургенев – кондитер. У него – не искусство, а – пирожное. Настоящее искусство не сладко, оно всегда с горчинкой.

Сказал и отошел прочь. В другой раз, так же неожиданно, он спросил, подойдя сзади, наклоняясь над ее плечом:

– «Скучную историю» Чехова – читали? Забавно, а? Профессор всю жизнь чему-то учил, а под конец – догадался: «Нет общей идеи». На какой же цепи он сидел всю-то жизнь? Чему же – без общей идеи – людей учил?

– А – общая идея – это не общее место? – спросила Лидия.

Иноков, удивленно посмотрев на нее, пробормотал:

– Вот как? Н-да… не думал я. Не знаю.

И продолжал настойчиво:

– У Чехова – тоже нет общей-то идеи. У него чувство недоверия к человеку, к народу. Лесков вот в человека верил, а в народ – тоже не очень. Говорил: «Дрянь славянская, навоз родной». Но он, Лесков, пронзил всю Русь. Чехов премного обязан ему.

– Не вижу этого, – с любопытством разглядывая Инокова, сказала Лидия.

– А вы почитайте их одного за другим, увидите…

Он дотронулся пальцем до плеча девушки, заставив ее отшатнуться:

– Слушайте-ка: а где эта красавица, подруга ваша?

– Вероятно, у себя дома. Вам ее нужно?

Лидия улыбалась, веснушки на лице Инокова тоже дрожали, губы по-детски расплылись, в глазах блестел мягкий смех.

– Смешно спросил? Ну – ничего! Мне, разумеется, ее не нужно, а – любопытно мне: как она жить будет? С такой красотой – трудно. И, потом, я все думаю, что у нас какая-нибудь Лола Монтес должна явиться при новом царе.

– Влюбился он в нее, вот что, – сказала Сомова, ласково глядя на своего друга. – Он у меня жадненький на яркое…

– Влюбился – это чепуха. Влюбляться я и не умею. А просто барышня эта в большие думы вгоняет меня. Уж очень – неуместная. Поэтому – печально мне думать о ней.

– Попробуйте не думать, – посоветовала Лидия.

Иноков удивился, взмахнул бровями:

– Разве это можно: видеть и не думать?

Когда он и Сомова ушли, Клим спросил Лидию:

– Почему ты говоришь с ним тоном старой барыни?

Лидия тихонько посмеялась и объяснила, скрестив руки на груди, пожимая плечами:

– Я тоже чувствую, что это нелепо, но другого тона не могу найти. Мне кажется: если заговоришь с ним как-то иначе, он посадит меня на колени себе, обнимет и начнет допрашивать: вы – что такое?

Клим подумал и сказал:

– Да, от него можно ожидать всяких дерзостей.

Как-то вечером Сомова пришла одна, очень усталая и, видимо, встревоженная.

– Я ночую у тебя, Лидуша! – объявила она. – Мой милейший Гришук пошел куда-то в уезд, ему надо видеть, как мужики бунтовать будут. Дай мне попить чего-нибудь, только не молока. Вина бы, а?

Клим сходил вниз, принес бутылку белого вина, уселись втроем на диван, и Лидия стала расспрашивать подругу: что за человек Иноков?

– А я – не знаю, друзья мои! – начала Сомова, разводя руками с недоумением, которое Клим принял как искреннее.

– Знакома я с ним шесть лет, живу второй год, но вижу редко, потому что он все прыгает во все стороны от меня. Влетит, как шмель, покружится, пожужжит немножко и вдруг: «Люба, завтра я в Херсон еду». Merci, monsieur. Mais – pourquoi?[3] Милые мои, – ужасно нелепо и даже горестно в нашей деревне по-французски говорить, а – хочется! Вероятно, для углубления нелепости хочется, а может, для того, чтоб напомнить себе о другом, о другой жизни.

Начала она говорить шутливо, с комическими интонациями, но продолжала уже задумчиво, хотя и не теряя грустного юмора.