Остается ответить на вопрос: справедливо ли выдвинутое М. Вахтелем утверждение о том, что М. К., перепечатывая свою статью в сборнике «Литература и фольклор», «смягчил» ряд прежних формулировок?
Действительно, текст статьи в этом сборнике отличается от того, что опубликован во «Временнике»; произведен ряд сокращений. Однако основные суждения М. К. о пушкинском фольклоризме сохранились и во второй редакции, подчас даже в более категорической форме. Так, например, по поводу «Сказки о рыбаке и рыбке», о которой ранее говорилось, что она «выпадает» из русской традиции, но «всецело примыкает» к традиции западноевропейской»276, в сборнике «Литература и фольклор» сказано еще определенней: «…сказка Пушкина совершенно чужда русской традиции»277. Похоже, что М. К. либо не уловил, либо не воспринял всерьез «патриотический» пафос волковской рецензии.
Что же касается сокращений, произведенных в тексте статьи, то М. К. пояснил: «Печатается с некоторыми сокращениями, так как ряд вопросов, первоначально затронутых в этом этюде, нашел более полное отражение в позднейшем очерке „Пушкин и фольклор“»278.
Этот «позднейший очерк» продолжает статью «Источники „Сказок“ Пушкина»; общая постановка вопроса, намеченная в первой статье, углубляется и рассматривается в плане теоретическом. Основные положения новой работы были обнародованы М. К. в докладе, прочитанном в Институте русской литературы на Пушкинской конференции 7 февраля 1937 г. и опубликованном в третьем томе пушкинского «Временника»279.
Вопрос о пушкинском фольклоризме ставился, конечно, и до М. К., однако он подошел к этой теме по-новому. Речь в статье «Пушкин и фольклор» идет об общественных предпосылках, обусловивших интерес поэта к фольклору, о связи его творческих исканий с выдвинувшейся в 1820–1830‑е гг. проблемой национального самосознания. Ученый выступает не только как фольклорист, но и как историк общественной мысли. Исторически трактуется и отношение самого Пушкина к народной поэзии: от романтической «экзотики» к подлинной «народности» – к восприятию фольклора как формы познания и проявления народного духа.
С этой точки зрения М. К. исследует все этапы пушкинского фольклоризма: увлечение лубочными сборниками русских сказок в ранний период; воздействие декабристских настроений в годы южной ссылки; прикосновение к стихии народного творчества в Михайловском (через Арину Родионовну); фольклорные записи поэта и его обращение к разинско-пугачевскому фольклору; и наконец, историческое понимание «народности» в 1830‑е гг. («Сказки» и «Капитанская дочка»).
Один из основных тезисов М. К. соответствует, на первый взгляд, советской стилистике 1930‑х гг.: «Фольклоризм Пушкина во всех его проявлениях и истоках связан с передовыми течениями своего времени»280. Оттолкнувшись, однако, от этой стандартной формулы, М. К. разворачивает обширную панораму. Речь идет не только о декабризме, явлении специфически национальном, но и о тех революционно-освободительных тенденциях, что преломились в западноевропейской литературе, живо откликавшейся в первой трети XIX в. на освободительную борьбу народов славянских и балканских стран.
Сопоставляя различные направления в западноевропейской фольклористике в первые десятилетия XIX в., М. К. различает германское и французское: религиозно-мистическую направленность и культ старины, характерные для «реакционных» немецких романтиков, и революционные («глубоко прогрессивные») устремления французов. Ученый констатирует важнейшее для него различие в понимании народного творчества: фольклор как архаика (например, у Якоба Гримма) и фольклор как живое творчество, оплодотворяющее современную народную жизнь. Пушкин, по мнению М. К., близок именно к такому восприятию фольклора. Для обоснования этого принципиально важного утверждения М. К. привлекает внимание к фигуре французского филолога, историка и литературного критика Клода Фориэля (1772–1844), собирателя и переводчика песен греческих клефтов