– Кого хоть видел я приболотье? —Спросил я их за чаем.
Они засмеялись.
– Это Серко. Бывший колхозный конь. Конюх умер, некому стало его обихаживать. Вот он и поодичал. Набил в лесу троп, пасется на старых покосах.
Домой прибежал я уже с легким сердцем.
СВОЙ ПАРЕНЬ!
Когда мой отец вернулся с войны, то построил совсем новую школу в деревне Ескино и стал в ней директором. Было это в Ярославской области. А жили мы в двух километрах в деревне Новинке. Новинка была центром сельсовета. Мне было два года, когда мы выехали из Новинки. Спустя пятьдесят лет я оказался там по приглашению учителей Ескинской школы, которые открыли уголок памяти в школе, в котором главным героем был мой отец.
В деревне все заросло высоченной травищей, торчали из нее крыши да трубы. Только тропы были набиты сквозь траву от дома к дому да на кладбище.
Мы с матерью и теткой шли этим коридором среди травяных джунглей, и я увидел, как выходит из одной избы древняя бабка, опираясь на батог. За ней шла другая, чуть помоложе. Тут со всех сторон начали еще бабушки к нам подтягиваться.
И вот первая, самая древняя, вдруг остановилась и стала кланяться мне в ноги. Я оторопел.
А бабушка и говорит:
– Здравствуй, Анатолий Константинович! А батька-то твой, каким человеком был!
Меня словно молнией ударило.
– Откуда вы меня знаете? Ведь мне всего два года было, когда мы переехали.
– Так как же, – отвечает бабушка, – телевизор-то мы смотрим.
Вот ведь какое дело! Я в два года покинул эту деревню, а они-то все это время следили за мной; « Наш парень-от, наш!»
…Деревня своих не забывает и не бросает. Худой, да свой!
И мне до сих пор стыдно, что я только после 50-ти сделал такое важное открытие.
МОЛОДИТ!
Вечером закат алеет красной девкой. Мороз крепчает. Все еще каникулы.
Я едва тащусь деревенской улицей. Одежда на мне стоит колом и гремит, будто это не фуфайка и хлопчатобумажные штаны, а рыцарские доспехи. Я толкаю дверь и падаю, гремя ледяными доспехами возле спасительной печки.
– Молодит, – говорит бабушка, выглядывая на закат в окно. Это о погоде.
Скоро уже и ночь раскидывает свою бархатно-черную шаль, усыпанную сияющими звездами. Кутается деревня в сугробы, запасая на ночь тепло… Дымы из труб подпирают небо.
Я освобождаюсь, наконец, от ледяных оков, уже парящих от печного тепла, переодеваюсь в сухое, и выскальзываю на улицу, чтобы поймать последний закатный луч.
На сугробах, выросших вровень с крышами, с прошлой ночи остались следы волчьей стаи, выжатой голодом и стужей из леса. Вот опять они рядом. С речной плотины доносится до нас их заунывный вой. Наш пес поджимает хвост, и шерсть на его загривке встает дыбом.
Мне жалко пса, пожалуй, эту ночь ему не пережить. И я пытаюсь затащить его в дом. Но это удается с трудом. Пес упирается так, как будто в доме с него собираются снять шкуру, как снимают ее люди…
Мы еще не спим, а пес уже сомлел от тепла неожиданно вернувшегося лета, и спит на половиках, откинув хвост и раскидав лапы.
Но сон его тревожен. По морде, то и дело, пробегают тени. Лапы его судорожно дергаются, словно он пытается из последних сил убежать от преследователей…
Снова приносит с плотины мороженый воздух в деревню леденящий душу волчий вой.
Но ты уже в сладких объятиях русской печи, где знойно пахнет закваской, каленой глиной, полушубками, валенками и травами далекого лета…
ОДНАЖДЫ В ИЮЛЕ
…Стоял июль-грозник, самая макушка лета. Солнце хоть и жарило, но не было того испепеляющего зноя, поскольку то и дело за речкой над боровыми кряжами вспухали грозовые перевалы и шли, грузно и грозно на лесные поселки, разгоняя деревенскую живность по дворам, покосников – по шалашам. Шли короткие грозы с неистовым сверканием молний, ворчанием и грохотом, веселыми ливнями, после которых дышалось легко и вольно…