У нас был дом за городом и неплохой достаток. Хотя маму, сколько я себя помню, отец постоянно ограничивал в средствах и зло выговаривал ей всякий раз, когда в конце месяца не хватало денег на ведение домашнего хозяйства. Иногда, расщедрившись, он бросал маме некую сумму, которую приказывал потратить на ее гардероб. Это выглядело очень унизительно, как будто мама была совсем замарашкой, и отцу приходилось субсидировать ее покупки, чтобы она не позорила своим видом его великолепное величие. Мама вежливо благодарила и тратила эти деньги на нас с сестренкой. Себе она редко что-либо покупала, всегда стесняясь этого.

Моя милая, добрая мама. Если бы не она, жизнь в нашем доме была бы совершеннейшим кошмаром. Отец частенько сетовал, что он – такой мягкий, добрый и неконфликтный человек, позволяет всем домашним пользоваться его безотказностью, а мама мало того, что никогда не работала и жизни, толком не знает, она еще бестолковая и неповоротливая, положиться на нее нельзя – все всегда она забывает и проваливает все поручения, а если не проваливает, то делает все втрое медленнее, и лучше уж никак не делать, чем делать так бесталанно. Этот беспрерывный нудеж и его кислая физиономия – одно из самых устойчивых впечатлений моего детства, но было кое-что и посерьезнее. Иногда, подкопив ярости, он начинал безобразно орать, а иногда не орать, а шипеть, стискивая зубы и перекашивая лицо безобразной, фонтанирующей ненавистью. Это было действительно страшно, тем более что возникало это его состояние практически без всякого повода. В таком припадке он мог схватить меня за руку и больно дернуть или начать со всей силы колотить по стене кулаком. Папа, обычно сдержанный в выражениях, ругался площадными словами, изо рта у него летели брызги, зубы скрипели, казалось, он готов был убить… Меня он доводил этими припадками до слез, и когда я, здоровый уже двенадцатилетний парень, начинал судорожно всхлипывать, он, поорав еще немного по инерции, удовлетворенно подводил итог, заявляя, что это я сам, оказывается, своим безобразным поведением и разрушительным отношением к собственной жизни заставляю его так некрасиво себя вести.

Мне приходилось всегда соглашаться с любыми его словами, я только говорил, втягивая слезы и судорожно дыша: «Да, папочка… да, папочка…». Бывало, что и маме тоже доставалось. Мы этого обычно не видели – отец считал, что детей не нужно травмировать семейными сценами. Но нельзя было не замечать маминых несчастных, заплаканных глаз, не чувствовать ее бесконечной боли и одиночества. Ей было очень-очень тяжело. Не только оттого, что все происходившее в нашей семье часто было невыносимо, а еще и потому, что она любила его. Наверное, она знала о нем что-то такое, чего не знали мы – дети, или помнила его таким человеком, которого невозможно было разлюбить, даже если то, что она любила, давно умерло и превратилось в ходячий труп, исторгающий зловоние. Она всю жизнь надеялась, что тот, кого она любила, оживет, вернется, и у нас в семье снова станет хорошо. Даже когда он бросил ее, она никого себе не нашла. Впрочем, возможно, отец все сделал так, чтоб это стало для мамы невозможным. Например, дал ей понять, что если она снова выйдет замуж, то она, или мы – ее дети, останемся без его денег. Мама всегда делала то, что он ей говорил. Она послушно привозила нас к отцу на выходные, а сама уезжала обратно домой, чтоб не видеть, как очередная отцовская пассия, делая вид, что хорошо с нами ладит, изображала загородную идиллию с шумными играми и воздушными шариками.

В тридцатых годах он уже стал сдавать и, так и не найдя себе достойной спутницы жизни, вернулся к маме, точнее, позволил ей переехать к нему. Мама все простила и вернулась, тихонько заняв свое прежнее место скромной и незаметной жены Великого человека. Отец ведь сам себя считал Великим человеком. Но я его великим никогда не считал, хотя у него и вышло несколько книжек, и на него даже ссылались как на специалиста в области истории искусствоведения. Если ты всю жизнь от скуки почитываешь книжечки и любишь, имея такую возможность, покупать дорогие антикварные безделушки, волей-неволей станешь под конец жизни искусствоведом. Но как он любил с умным видом посидеть за письменным столом, что-то печатая на компьютере, или, нацепив на нос очки, почитать, развалившись на диване в библиотеке! В такие моменты все в доме должны были вести себя очень тихо, чтоб не спугнуть его гениальные мысли. Еще он любил гостей. Но не просто гостей, а тех, которые нахваливали его безграничные таланты. Он садился с ними возле камина и декламировал, излагая свои бесконечные теории о происхождении мира и смысле жизни. Если бы он действительно хоть что-то в этом понимал! Долго его однообразных и запутанных рассуждений никто не выдерживал, и категория «папины друзья» была весьма неустойчивой. Пожалуй, только дядя Паша, которого отец почему-то завораживал своими монологами, мог выносить эту ахинею бесконечно, и даже пересказывал ее впоследствии другим, рискуя вместе с отцом приобрести репутацию фантазера и поверхностного болтунишки. Дальше этих разговоров дело у моего отца не шло. Он нигде не работал, бизнесом своим практически не занимался, сидел дома целыми днями, и только вечерами иногда выезжал на своей безукоризненно чистой машине «на встречи» – это он так маме говорил.