то же самое было со мной.
Помню чёрную ночь Кишинёва
и каштан возле дома весной.
Я твой брат по изгнанью и вере,
по земле, что горит на весу.
Безнадёжное чувство потери,
как и ты, молчаливо несу.
* * *
Опять каштаны расцвели
в тенистом парке возле дома,
и так зовуще и знакомо
поют залётные шмели.
Двойник румынского царя
над головами меч вздымает,
но судеб больше не ломает,
страны историю творя.
И я оцепенев стою,
прохладой утренней объятый,
прозрачный воздух горьковатый
в любовной судороге пью.
* * *
Итак родиться в Молдавии, чтоб душу отдать в Америке
Где-то в больнице в Бруклине от моря невдалеке.
В железной её стерильности неуместны истерики,
И вены переплетаются на пожелтевшей руке.
А может быть лучше где-нибудь в израильском поселении
Пулю поймать залётную по дороге домой.
Услышать во сне тягучее на древнем иврите пение,
Когда трава пробивается сквозь ржавый песок зимой.
Но мне бы хотелось всё-таки, уже ни о чём не ведая,
Заснуть на Скулянском кладбище, где не хоронят давно.
Трава там почти до пояса. У памятника беседуя,
Присядут два молдаванина и выпьют своё вино.

Александр Закуренко

27 декабря. Вторая речка [1]

В декабре, – говорят, – в декабре,
На заре, – отвечаю, – на зорьке,
На амбаре, на досках, на корке
Крови спекшейся, и на коре…
По реке, – говорят, – по воде,
На плотах, – отвечаю, – на веслах,
Елях спиленных, срубленных соснах,
Душах стылых, постылой беде.
А стихи, – говорят, – а слова,
В мерзлоту, – отвечаю, – в туманы,
И летят журавлей караваны,
И ахейская льется листва.
Времена, времена, – говорят,
В пустоту, – отвечаю, – в беспамять,
На Дунае, на Волге, на Каме,
И кивают. И молча стоят.

Путешествие по воде

Стремнина, череда островов,
Камень, покрытый лесом,
Базальтовый мур, под собственным весом
Расслоившийся среди рек и ветров.
Здесь бы и жить, ловить рыбу,
Ходить на моторке, кормить чаек,
Мимо плывущий паром встречая,
Думать о том, что и мы могли бы
С нашего острова с женой перебраться
На материк, где твёрже почва,
А здесь только раз в месяц почта
И не с кем, кроме травы, общаться.
Хотя по ночам маяк мигает,
Ухнет филин, со сна, должно быть,
Со лба стирая сажу и копоть,
Сидим у костра, у мира с края.
И что нам чужая жизнь двойная,
Где нет тишины, воды, листьев,
Чайка над нами с утра зависнет,
Небо, что колыбель, качая.
* * *
Взять, уехать бы в никуда,
Где холмы и реки составляют одну линию,
Где слово «вода» и есть вода
Глубокая, синяя.
Там деревья дольше живут, чем мы,
А трава выше бегущей собаки,
И не хватит белка, белил, сурьмы,
Чтоб замазать перепады, где взлёты и буераки.
Дорогие озёра, стойбища сна!
Сосны, лёгкие, как птенцы
цапли, вспыхивающей, что блесна.
Золотых колосьев венцы.
Старой мельницы круговорот,
Ряска двигающихся болот,
В глубине сырой поворот,
Взмах, прощающий от ворот.
Что ж, прощай и ты, человечий костяк,
Привечай нас, сырой песок.
Дом для тёплой жилки – висок,
Гроб, где крови поток обмяк.

Апостолы. Эль Греко

Тосканской зыбкости верблюжья
колыбель,
Растаивающая прядь.
Чем ближе смерть, прозрачнее
свирель,
Жирнее почвы пядь.
И эти кипарисы, и гора,
и удлиненный жест
Армады среди моря, и жара:
овечьих мест
Средь одуванчиков, левкоя, резеды,
Среди сгорающих олив.
Губам потрескавшимся б
горсточку воды.
Свод ночью так высок
(чуть вздрогнет под рукой)
и молчалив.
* * *
Как качаются льды
На волне, над волной,
Среди черной воды
Под луной золотой.
Белых чаек прибой
(Желтых зданий тюрьма,
На Неве, над Невой
Умирает зима), —
Как безжалостны их
Шепот, гомон, – и плач
Петропавловских игл,
И судачь не судачь
(Если сходит с ума
без нее этот град), —
обветшала сума
четверть века назад,
Остаются огни
Над рекой, над судьбой,
И мерцают они
Как прибой, как отбой.