Какой там роман!.. Я на него не замахивался. Боже упаси! Удалось хоть как-то связно слова уложить, хоть какую-то жизненную ниточку вытянуть – и то слава Богу. Конечно, это воспоминания. И если ты их, любезный читатель мой, не любишь, так и время попусту не трать, а погрейся у камина.

Но и про любовь там есть, и конфликты между интересными людьми есть, особливо после лафитничка.

Вон у Глеба ничего с романом не складывалось. Всё картинки, отрывки, записки, наблюдения да очерки.

Не писатель я, любезный мой. Но на судьбу не сетую. Пожить довелось нескучно. Поездить тоже, даже в Сербию мы с Глебушкой ездили. Друзьями с Глебом не были, но тяготели друг к другу. И Гле-бушкой я называл его обычно – да и то чаще в уме, про себя – в минуты сердечного умиротворения. Под штофик, под беленькую, когда велеречие пробуждается. Любил я Глебушку очень. Святой был человек.

Повидал я за свою жизнь многих. И столпов наших – Некрасова, Достоевского, Льва Толстого, Щедрина, и литературных генералов. Но такой души человека, как Глеб Успенский, не встречивал. Когда всю жизнь среди литераторов вращаешься, то ведь их не замечаешь, будь они хоть семи пядей во лбу. Ну, столпы там… Тут уж, конечно, мы пиетет блюли. Но не робкого десятка были, и перед столпами наша кровь разночинская взыгрывала. А наша подлафитная братия – всяк был ровней каждому. Цену многим не знали, не задумывались об истинном смысле в литературной поднебесной. Потому и ничего не записывали, не собирали, никаких бумаг не хранили. Я вот сам-то, любезный мой, впервые о Глебе задумался, когда мне уже за шестьдесят было. И в минуту, которая до могилы моей будет перед глазами.

…Церковь Волкова кладбища, само кладбище, прилегающая улица – все было полно народом. И какая странная, как будто на подбор стекавшаяся толпа!.. Нервные, одухотворенные, но болезненно усталые или угрюмо-ожесточенные лица – изможденные, бледные, надломленные и одновременно горделивые. Мужчины и женщины без цвета лица и без возраста. Все одинаково в черном и темном, без притязаний на моду. Разговоры тоже как будто странные: воспоминания о Сибири, тайге, тюрьме.

Толпа каких-то разночинцев – из «благородно-голодных», как тот, которого хоронили, без чинов и без титулов, но с отметкой полиции: «неблагонадежный», «административно-сосланный», «помилованный», не узнанный беглый, бесстрашно явившийся отдать последний долг «печальнику горя народного», под угрозой поимки и задержания – вот из кого, главным образом, состояла эта черная многотысячная толпа. И мартовский день был не просто мрачным, он тоже оказался черным…

Когда сняли крышку гроба, как снимают футляр с драгоценного элемента, я глядел на его лицо, обретшее спокойствие, под которым скрылись муки горя и постоянного сосредоточенного недоумения…

Прости меня и мою старческую болтовню, любезный читатель мой. Слезы сыплются на бумагу мою… Стар я и немощен, только и осталось сил на щебетание.

Прости и прощай, любезный мой!

Авось, свидимся.


Иван Силыч Харламов, Санкт-Петербург – Ленинград

Глава I. В Растеряевом царстве

1

Прежде чем взяться за перо, к которому у меня с детства было тайное влечение, я прошел путь, характерный для многих пролетариев умственного труда. Я был и наборщиком, и метранпажем, и корректором в различных газетных однодневках, сгоревших как мотыльки в пламени свечи. Я даже названий их не помню. Из газет, пожалуй, я имел более или менее постоянный заработок за ловлю блох в «Неделе» Гайдебурова, то ли позднеславянофильской, то ли ранненароднической – тут мне не разобраться.

А потом начал там и блудословить, не придавая своим статейкам ни малейшего значения. Это была литературная поденка, работа вынужденная, из-за куска хлеба, стакана чая и малой толики чего-нибудь покрепче. На большее не хватало, но существовать позволяло. Да и комнатенку снимать тоже: дело-то ведь молодое…