Я была подавлена, просто так-таки подавлена! Да, теперь я понимаю, чем берут эти женщины! Я хочу, я непременно добьюсь того, что буду знать каждый изгиб их ума совершенно так же, как Clémence изучила мою наружность. Иначе нам нет спасенья! Иначе мы скучные, толстые, тупые, глупые бабы.
Домбрович не являлся. Я вспомнила, что нужно бежать, я рисковала с ним столкнуться.
– Attends donc! – удерживала меня Clémence, – Il va venir, ce vieux farceur! [61]
Я все-таки порывалась.
– Nous nous reverrons? Tu me plais. Qu'est ce qu'il y a dire à Dombrovitz?
– Rien!
– Quoi rien?
– Peu de choses!
– Tiens, nous parlons comme dans la fable du chien en du loup [62].
Я даже этого не знала!
Какой ужас: когда я надевала салоп, около меня очутился Домбрович с каштановым домино.
– Vous vous étiolez, madame [63],– проговорил он с усмешкой.
Он узнал меня!
Мне очень хочется спать; но я все-таки запишу сегодняшний день.
Домбрович просидел у меня часа два.
Когда Семен доложил мне об нем, я испугалась: что, если он видел меня в ложе Clémence и узнал еще до той минуты, когда я надевала салоп?
Я запаслась всем своим aplomb [64].
Вошел он и скорчил весьма скромную физию. Я его в первый раз видела днем. Он очень уж позапылился. Ему, наверно, больше сорока лет. Лицо все в морщинах, желтое. Мужчины, особливо холостяки, когда зайдут за сорок, делаются похожи на какую-то губку. Черт лица с них и не спрашивай. Нос и рот Домбровича мне как-то особенно не понравились, что-то в них есть… как бы это сказать? Что-то циническое. Зубы у него черные. Хорошо, что он не молодится. В туалете его я не заметила никакого шику. Он одет почти по-стариковски; только в свежих перчатках gris-perle [65].
Говорит он очень хорошо. У него совсем особенная манера с женщинами. Он сразу без всяких пошлостей и без умничанья приводит вас в хорошее расположение духа. Сейчас видно, что он на этом собаку съел.
Мне сначала показалось, что он со мной, как с девчонкой, подшучивает. Но нет! Он, когда и рассказывает что-нибудь от себя, держит все тот же тон.
Лазаря я перед ним не пела и не сочла нужным каяться в своем невежестве; зачем же, в самом деле, сейчас же становиться в положение малолетней.
Домбрович сказал мне между прочим:
– Вы первая русская женщина, у которой такая точность выражений. Вы не только не ищете слов; вы даже не поправляетесь никогда. Это – замечательная черта.
Я на это не обращала никогда внимания. Впрочем, кому же и подмечать такие черты, как не сочинителю? Разговор, разумеется, зашел о Плавиковой.
Он над ней смеется, хоть и считается ее другом. Да так и должно быть, потому что он умный человек.
– Анна Петровна милая, очень милая женщина, – говорит Домбрович. – Мы с ней давнишние приятели. Она еще девочкой, так сказать, в мое лоно изливала первые слезы над Вертером и над Яковом Пасынковым Тургенева.
Кажется, он так сказал: "Яков Пасынков". Я не читала.
– Но (и он тут очень язвительно усмехнулся). – Но… она потеряла равновесие.
– Т. е. что же? Винтик у нее развинтился?
– Нет, как можно? У нее все в порядке; но, к несчастью, она не умеет себя держать. Ну, скажите на милость, зачем ей принимать разных Гелиотроповых?
Значит, я не ошиблась. Урода, который сопел, зовут, действительно, Гелиотроповым?
– Ведь мало ли, сколько есть народов, марающих бумагу? А милая Анна Петровна умиляется сердцем надо всем, что напечатано гражданской печатью. Г. Гелиотропов писал о Зундской пошлине и об истоках Нила. Я думаю, его самого тошнит от скуки, когда он читает свои статьи.
Я громко расхохоталась.