– Не спорю, – сказал князь. – Гришка начитаннее и грамотнее других подьячих, но скрывать это дело не следует, чтобы не потакать остальным.

– Возьми это дело, князь, на себя! – сказал Ордин-Нащекин. – А я уже ударил великому государю челом, чтобы отставил меня от посольской службы.

Прозоровский был в послах с Ордин-Нащекиным уже более двух лет, и решение товарища его обескуражило, ибо князь в великие послы был назначен не по уму, а из-за своей величавой представительности и высокородства, и всеми посольскими делами ведал Ордин-Нащекин, а князь любил покомандовать стрельцами, поваром и насквозь продудел придвинские дубравы роговой музыкой своей псовой охоты, с которой никогда не расставался. И, тем не менее, Прозоровский вполне серьёзно полагал, что все посольские дела вершил только он, и всё своё свободное от охотничьих забав время посвящал сочинению многословных, велеречивых писем царю, которые Алексей Михайлович уже давно не читал, а бросал мимо стола, откуда они попадали в руки придворного кукольника, мастерившего из клееной бумаги и обрывков ткани кукол и забавных зверушек, игрой с ними увлекались не только малые дети царя, но и простодушная супруга русского самодержца Мария Ильинична.

– Как же ты, Афанасий Лаврентиевич, смог решиться на это? – искренне удивился князь. – Твоя просьба крепко огорчит великого государя, и ты можешь лишиться его милостей. Я сегодня же отпишу великому государю, что другого думного дворянина мне товарищем в послах не надо.

Ордин-Нащекин с интересом взглянул на князя, удивлённый его намерением сделать ему доброе дело, и сухо вымолвил:

– Это шаг для меня решён окончательно и бесповоротно.

Прозоровский не отличался осторожностью и невольно уколол Афанасия Лаврентиевича в самое больное место:

– Разве я не понимаю твоей туги, – с сочувствием вымолвил он. – Но такое сейчас может случиться с любым родителем. Великий государь отписал мне, чтобы я тебя, Афанасий, не неволил делами, дал отдышку, он к тебе благосклонен, и посему ты в моих глазах сравним с алмазом в державном царском скипитре.

– Сказано крепко, но приятно, – улыбнулся Ордин-Нащекин. – Я рад, Иван Семёнович, услышать столь ласковую для меня речь. Я ведь никуда не подеваюсь, а буду всегда рядом, пока на Лифляндском воеводстве в Царевичеве-Дмитриеве, а буде придётся отдать всю Лифляндию шведам, то в Опочке, в своём родовом поместьеце.

Солнце уже высоко поднялось над вершинами окружавших посольский стан деревьев, сотня стрельцов с топорами готовилась выйти на заготовку брёвен: с началом весны начались работы по обустройству мостов через многочисленные речушки и овраги, и стрельцы, чтобы не обленились, занимались этим делом в свободное от охранной службы время.

Великие послы занялись каждый нужным для себя делом: Ордин-Нащекин направился к себе в палатку, возле которой его поджидали посольские дьяки Дохтуров и Юрьев, явившиеся к нему с докладами об исполнении поручений; Прозоровский, отдав дань внимания утренней трапезе, оделся по-походному для выхода в поле, сел на венгерского жеребца и, сопровождаемый денщиком, отправился прогуляться. Сделав десятивёрстную проездку, князь подъехал к бревновому забору, из-за которого сразу раздался лай многих собак. Служитель встретил его низким поклоном, открыл калитку, и Прозоровский попал в собачьи объятья: с десяток русских борзых, стоя на задних лапах, спешили передние лапы возложить на плечи хозяина и до мокроты облизать ему бороду. Иван Семёнович от собачьих ласк не уклонялся, борзые были его страстью, которая затмевала все другие желания, собак он любил, особенно охоту с ними на зайцев, которых затравил за свою жизнь многие сотни, а может и тысячи, потому что Прозоровский, как и всякий охотник, любил прихвастнуть и, говоря о травле русаков борзыми, становился явно не в себе, будто его опоили каким-то веселящим зельем.