– А я сирота, – с испугом сказала в свою очередь Лёля. Её круглое, курносое, румяное веснушчатое лицо было напряжено. Губы вытянулись вперёд, как будто она списывала какую-то трудную задачу. Помню, у неё всегда было такое лицо во время трудных школьных экзаменов.

– Сирота? – офицер на секунду задумался. – Ну, тогда разрешение ваших опекунов.

– У меня нет опекунов. Я живу у своей тёти.

– Тогда принесите письменное разрешение тёти.

– Хорошо… Сюда?

– Нет. Прямо в казарму батальона. Торговая 14, Петроградская сторона.

«Казарма батальона» – ах, как это хорошо и сочно прозвучало… Мы с Лёлей вышли из цирка, как во сне, не обратив даже внимания на возбуждённую толпу женщин, теснившихся в фойе. Лёлино лицо опять стало беззаботным – она знала, что тётя не будет противиться её желаниям. Молодой женский напор, конечно, сломает сопротивление старушки. Да и потом Лёля может и приврать малость – долго ли умеючи? Но вот относительно самоё себя – я была в большом сомнении. Моя мама понимала, что такое казарма и что такое батальон. Её не проведёшь легкомысленными объяснениями. Она знала, что такое военное дело и что значит фронт. Папа был на фронте, а он скорее понял бы меня и дал бы разрешение. И Лиды не было дома – она тоже помогла бы мне уломать мамочку. Она ведь давно звала меня на фронт, правда, как сестру милосердия, но ведь, в конце концов, положение настоящей фронтовой сестры мало чем безопаснее солдатского, конечно, если она не прячется в тылу… А мамочка у нас была серьёзная и строгая, и мы никогда не могли её до конца понять. Как отнесётся она к моей просьбе?.. Словом, во мне не было уверенности в успехе…

Не без сердечного трепета пришла я домой. С восторгом рассказала маме о своих впечатлениях – без всякого намёка на своё решение. Но мамочка сразу же почувствовала, чем это пахнет. Вероятно, мои щёки горели ярче обычного, и было что-то в голосе – какие-то срывы, какая-то интонация. И во время какого-то маленького перерыва в моём рассказе, строгие серьёзные глаза мамы пристально поглядели в мои.

– И тебя тоже захватила эта мысль? – тихо уронила она.

Моё сердце забилось ещё сильнее. Было что-то в голосе мамы бесконечно жалкое, какое-то страдание, какая-то покорность судьбе, словно вот она и хотела бы удержать свою младшую дочь от смертельного риска, но ЧТО-ТО ей мешает. И я ясно почувствовала эту боль. Сорвавшись со стула, я бросилась на колени перед мамой, уткнулась головой в её руки и заплакала. Мы обе были в этот момент искренно несчастными, беспомощными перед силой какого-то РОКА. Она ЗНАЛА, что ей не удержать дочери, я ЗНАЛА, что мне не удержаться от рокового решения. И эта вот беспомощность перед судьбой – было самое тяжёлое в наших чувствах.

Мамочка молча гладила меня по голове, и никогда я не чувствовала себя так близко к её сердцу, так тесно «вместе»… Так шли минуты. И потом ЧТО-ТО обожгло мою руку. Мама плачет? Мы с Лидой никогда не видели её плачущей, и я была потрясена этим. Но когда я подняла голову, на глазах у мамы уже не было слёз, так что я могла бы подумать, что ошиблась, если не ощущение, скользнувшее по руке. Ведь самая раскалённая, самая прожигающая влага в мире – это человеческие слёзы… И до сих пор я не могу забыть страшного впечатления от маминой слезы, которую я не видела, но которая БЫЛА…

Больше между нами не было сказано ничего. К вечеру мама заперлась в своей комнате и утром без слов передала мне листок бумаги:

«Настоящим я разрешаю своей дочери Нине Крыловой поступление в женский батальон прапорщика Бочкарёвой с уверенностью, что она выполнит свой долг перед Родиной.