Память человека, жаждущего умереть…4

Вопреки моему желанию, мне тоже открылся новый мир, мир самоубийцы, только был он столь пугающ и чужд, что я могла лишь смотреть в приоткрывшуюся щель, едва сдерживая крик ужаса… Когда мы приехали в госпиталь, мать Седрика побежала в палату и впала в истерику: она то плакала от страха за жизнь сына, то смеялась от счастья, что он остался жив. Я же стояла поодаль, оторопев, разглядывая бесцветное, решительное лицо своего супруга. В тот момент я поняла, что глубоко заблуждалась, считая, что он прост и понятен. Я не знала Седрика и боялась узнать его по-настоящему.

Мы приехали домой, и романтическая пелена стала спадать с моих глаз. Вдруг в ином свете стали вспоминаться его нередкие замечания о скоротечности жизни и судорожная жажда впечатлений. Мне даже стало ясно, почему он выбрал меня в спутницы жизни. Ведь больше, чем Седрика, я любила жизнь, возможности, которые она предлагала. Я любила людей, считая каждого из них могущественным творением природы, единством тела, разума, красоты. Индуисты называют такую любовь тришной. Говорят, что она живет в каждом человеке и нужно лишь только разбудить ее. И если это было правдой, то я должна была помочь Седрику осознать то, что чувствовала сама, остановить убийственный механизм, запущенный в его сознании. И я решила, что остановлю его, чего бы мне это не стоило. Я задумала посвятить этому всю свою жизнь, если понадобится. И я приступила к действиям. Мольберты были убраны, картины проданы, я закрыла студию, она больше не была мне нужна. Вдохновение послушно покинуло меня, а следом и друзья, которые приняли мой поступок за предательство. Мне было все равно. Жизнь мужа была важнее любого творчества, деятельности и соратников.

Седрик хорошо обеспечен, и мы могли жить не работая долгое время. «Мы не настолько бедны, чтобы чистить горячий картофель», – так, кажется, говорила его мать в таких случаях. Мы могли бездействовать сколько бы ни пожелали, и я приняла на себя бремя заботы о моем муже так же безропотно, как монахини принимают подброшенного, забытого миром, дитя. Я перестроила весь ход нашей жизни, чтобы создать условия для отрадного существования, в котором не было бы тревог и волнений, присутствовали лишь самые близкие и приятные люди и несли бы в дом только радость. Я считала, что теперь стоит лишь подождать, и дьявольская одержимость, нависшая над его душой, просто исчезнет. Какое-то время моя методика действовала. Седрик постепенно возвращался к жизни, чаще улыбался, и временами мне казалось, что мы и вовсе выдумали весь этот ужас, но вдруг новый всплеск меланхолии затягивал горизонт его души, и тогда он становился угрюм и раздражителен. Я понимала, что с каждой такой переменой его засасывает все глубже в пучину безнадежности, и осознала, что нужно что-то менять.

В один из дней я увезла Седрика в Авиньон, в их фамильное шато. Стройные ряды виноградников и ужин в одно и то же время должны были благотворно подействовать на нас обоих. Плодоносная земля, свежий воздух и отлаженная деревенская жизнь просто не могли не выправить сбившийся ритм его сердца. Дом был очарователен. Высокие потолки, домашняя библиотека, конюшня и винокурня. Каждый вечер мы собирались у камина, пили молодое вино и болтали о том, о сем. «Было бы чудесно родить и вырастить здесь ребенка», – думалось мне. Седрик помогал бы с виноградниками, я ухаживала бы за садом, следила за домом. Но природа будто позаботилась о том, чтобы поврежденные, нацеленные на саморазрушение частицы Седрика не прошли дальше, не продолжили свое существование в новом человеке. «Почему во мне не зарождается новая жизнь, – спрашивала я себя. – Ведь мы муж и жена, и делаем все, что нужно!»