Лизавета не могла разочаровать отца, всю жизнь окружавшего ее любовью, заботой. Это отец, возвращаясь из долгих поездок, сразу же бежал к ней в спаленку, чтобы рассказать подслушанную у деревенских сказку. Это отец, когда она подросла, привозил гостинцы: необычные поделки, свистульки, игрушки и сладости. Это отец всегда, даже в минуты усталости после дороги, первым делом спрашивал о ее делах – и не дежурно, как мачеха, а с живым интересом.
Отец всегда служил для нее примером, был главным, кто беспокоился о ее благополучии. Лизавета не могла выступить против него.
– Я думаю, батюшка прав.
Удивленное выражение на лице мачехи быстро сменилось пониманием, а следом разочарованием. Не выдержав ее взгляда Лизавета потупилась, принялась с преувеличенным вниманием рассматривать собственные колени, теребить ткань белоснежной юбки.
– Вот оно как, – услышала она голос мачехи, но так к ней и не повернулась. – Ну-ну. Езжай со своим отцом в Тмутаракань, поживи там в грязи, подожди своего водяного. Посмотрю я на вас, когда вернетесь.
Стул со скрипом проехался по полу. Мачеха решительно встала, окинула их презрительным взглядом и, величаво вздернув подбородок, медленно вышла из комнаты. Даже дверью не хлопнула – все с пугающим, ледяным достоинством.
– Эх, – выдохнул отец, для которого споры с мачехой всегда были непростым делом. – Ничего, до нашего возвращения отойдет.
«Надеюсь», – не произнес он, но Лизавета все же услышала это слово в затянувшейся паузе, увидела в затравленном взгляде, который отец бросил на дверь. Лизавета и сама с тоской покосилась в ту сторону, куда ушла мачеха. Про себя она гадала, верное ли решение приняла.
Неверное.
К такому выводу Лизавета пришла через два с лишком дня, которые провела на затрапезном постоялом дворе без возможности нормально умыться, поговорить с подругами, прогуляться по городу и вообще сделать хоть что-то, а не сидеть безвылазно в тесной комнатке на втором этаже.
Все было ужасно. Как назло, царила невероятная жара. Снаружи пекло яркое солнце – не августовское, а будто июльское, беспощадное. Чтобы укрыться от его безжалостных лучей, приходилось все время находиться в четырех стенах, но и там было не легче: да, голову не припекало, но дышать было нечем. Воздух стал тяжелым, густым – казалось, что вдыхаешь не его, а какой-то кисель.
Лизавета чувствовала себя сонной мухой. Она не могла думать, не могла дышать, не могла шевелиться. Пока светило солнце, она пряталась в своей спальне, тщетно пыталась вышивать и читать, а на деле – беспомощно глядела то в потолок, то на пейзаж за окном, который за прошедшее с приезда время надоел до зубовного скрежета.
Но это можно было бы пережить, если бы пот не лил ручьем. Боясь водяного, отец запрещал Лизавете даже нормально умыться. Волосы ее превратились в колтун, кожа все время казалась липкой, смотреть на свое отражение – даже мельком, в окне – становилось невыносимым. Лизавета начала испытывать отвращение к своему телу, не могла даже заставить себя коснуться лица.
Со второго же дня она принялась считать часы до великого избавления. Хотя к непреходящему желанию вернуться домой примешивался стыд: Лизавета представляла, как скривится лицо мачехи, когда та увидит их после путешествия. Лизавета почти ощущала ее взгляд, снисходительный, нарочито медленно скользящий от всклокоченной макушки до испачканных в дорожной грязи туфель, слышала довольный смешок. И ведь мачеха имела на этот смешок полное право: она оказалась права.
Водяного не было, Лизавета знала это с самого начала. Чего она не знала, так это что одержимый идеей о нечистой силе отец будет коршуном следить за ней, не спуская глаз. Он и до этого уделял Лизавете куда больше внимания, чем отцы и даже маменьки других девушек, но сейчас это превратилось в кошмар. Она не могла и шагу ступить без его ведома, обязана была или постоянно сидеть в своей комнате, или отчитываться о желании даже просто пройтись по коридору. И пускай отец приглядывал за ней исключительно из благих побуждений, к концу второго дня эта забота не вызывала в Лизавете ничего, кроме раздражения.