Лейтенант долго молчал, глядя на зажатый пальцами окурок, только губы его судорожно сжимались и разжимались. Зойка ещё не слышала продолжения, но в её глазах уже стоял ужас, словно она сама сумела заглянуть в тот страшный день.

– Приехали…Ничего понять не могу. Не найду дома своего, и всё тут. Полчаса назад стоял, а теперь нету! Еле сообразил, что вот эти развалины…и есть мой дом. Вернее, шофёр уже подсказал. Ну, и все, кто в доме был, все четверо… И дитё малое…тоже… Вот так-то, пичуга.

Вконец искрошенный окурок полетел в подтаявший снег. Лейтенант так стиснул челюсти, что едва разомкнул их потом, чтобы продолжить разговор.

– И вот я тебя спрашиваю: зачем человек на свет рождается? Не знаешь? Молчишь. А я знаю. Чтобы другим жизнь давать, вот зачем. Продолжение рода – это ж не нами придумано. Это ж закон, понимаешь. Закон жизни! Не должна она исчезнуть с земли, жизнь! А я, как остался один… В общем, не помню, как в часть вернулся, как в бой пошёл. Ничего не помню. Помню только, что смерти искал. Лез поперёд всех, ничего не разбирая, а пуля меня не брала. Уж только под осень, во время затишья, когда и не ожидал, мина недалеко от меня как ахнет! Ну, вот ранило. К вам в город попал.

Воробьи совсем обнаглели, подняли на сирени такую оголтелую свару, что лейтенант не выдержал, шуганул их.

– Так вот, лежал в госпитале и думал: раз судьба не дала помереть, надо жениться как можно скорее. Чтобы, понимаешь, исполнить закон жизни. Чтобы остался после меня на земле кто-то. А то на фронте мало ли чего… И чтобы, понимаешь, дом у меня был. Вот кончится война да уцелею я, куда мне возвращаться? А теперь, значит, адрес есть. Может, сын родится, пусть растет, а?

– Пусть растет, – тихо согласилась Зойка, едва шевеля губами от глубокой жалости к этому лейтенанту, который уже не казался ей таким странным.

Она боялась и стыдилась сказать что-нибудь ещё. Слова сочувствия казались ей сейчас нелепыми, неуместными, пустыми. Разве могут они поддержать человека в таком горе? Может, и родит ему Тонька другого сына, а эта боль останется навсегда, на всю жизнь, как отметина от оспы. И будет время от времени всплывать в сердце крутой волной, как сегодня.

– Ладно, пичуга, заговорил тебя совсем. Ты уж прости. Долго на душе копилось.

– Это ничего, – пролепетала Зойка.

– Может, не увидимся больше. Так что прощай. А выживу – ещё соседями станем.

Из двери снова выглянула Тонька:

– Ко-о-оль! Ну, ты совсем запропал!

– Иду, иду! – крикнул лейтенант и поспешил в дом.


Три дня Зойку не покидали раздумья. Исповедь лейтенанта сильно растревожила её. Ну, пойдет она отрывать билеты в театре – разве это то дело, которое ей сейчас нужно? Она видела через окно, как уходил на фронт лейтенант. Тонька, всхлипывая, висела у него на плече, Степанида, громко переговариваясь с соседками, шла с другого бока, а следом за ними мелкими шажочками семенил дед Макар. Сам лейтенант шагал крупно и твёрдо, глядя перед собой. На его суровом лице чётко проступали острые желваки. О чём он думал в этот момент? О том, что покидает вновь обретённый дом (кто знает, на время или навсегда?), или вспоминал тот, первый, что лежит в руинах на белорусской земле?

«Вот у него настоящее дело», – подумала Зойка, но тут же и сникла: яснее ясного, на фронт её не возьмут. А может, сходить в горком комсомола?

Побывав утром у врача и получив, наконец, разрешение посещать школу, Зойка прямо оттуда направилась в горком комсомола. У входа одна за другой стояли три полуторки. На первой из них по правому борту – лозунг на красном полотнище: «Все на трудфронт!» Около грузовиков стояли парни и девушки с лопатами, ломами, кирками и весело переговаривались, как будто собрались на праздник, а не на работу.