Мама снилась ему в бесконечные часы, недели и годы заключения; она осталась главной любовью его жизни. Он долго не хотел рассказывать о большинстве других женщин, присутствовавших в его жизни, но о маме говорил с удовольствием. Кроме того, он ссылался на нее, чтобы объяснить свой талант приспосабливаться к незнакомым обстоятельствам. «Мне кажется, что и мама, и я принимали жизнь такой, какая она есть».
Между 1909-м (год, когда Жак родился) и 1918-м (конец Великой – Первой мировой войны и независимость Польши) их жизнь состояла из путешествий по Европе, из Италии в Швецию, из Вены в Мадрид, из Берлина в Лондон, из Зальцбурга в Люцерн, Женеву, Лозанну, Берн; они побывали даже в Норвегии, даже в Финляндии, которая в то время была оккупирована Россией[4].
Самые первые его воспоминания – о Бур-ан-Брессе, вероятно потому, что «там родилась мама»; хотя, может быть, это был Лион, «потому что, когда я роюсь в памяти, мне вспоминаются типичные лионские улицы в одном вполне конкретном квартале, и очень высокие потолки, и какие-то картины, в которых позже я распознаю уголки парка “Золотая голова”, и переулки вокруг церкви Нотр-Дам-де-Фурвьер».
Но больше всего первые детские годы Жака отмечены роскошной кочевой жизнью, переездами из отеля в отель, из шикарных апартаментов в маленький дворец – типичная жизнь европейских богачей на рубеже века. Позже, годами сидя взаперти в тесных камерах, он будет вспоминать только одно их временное жилье в Париже, около Люксембургского сада. Жак помнит, что в дом входили через сад. Возможно, это было на улице Флерюс: «Улица выходила прямо в сад, она была продолжением аллеи, а потом направо и еще чуть-чуть; перед тем как войти в сад, нужно было перейти дорогу – кажется, это была улица Гинмар». Зато он точно помнит водоем перед Сенатом, где пускал свой парусный кораблик, и аллеи, и пони, и осликов.
А потом картина делается неподвижной, воспоминание застывает: это Люксембургский сад году в 1916-м. Жаку от силы семь лет. Он с няней, потому что гувернантка, рангом повыше, не поддерживает никаких контактов с внешним миром, состоящим из низших по положению людей. Подходит фронтовик в лазурно-голубом мундире. Заговаривает с няней. В саду полно таких людей в мундирах, но они уже не солдаты. Некоторые хромают, кое-кто передвигается на костылях. Есть и безногие, они перемещаются на маленьких платформах, отталкиваясь от земли с помощью двух дощечек. Мальчик глядит на них во все глаза. Первый раз в жизни он видит людей без ног, совсем без ног. Другой раз его поражает кошмарный слепец, у которого на лице вообще нет глаз. Его ранило гранатой, а потом ему кое-как залатали кожей вырванный из лица глаз. Другого глаза тоже нет, вместо него зияет дыра, а на том месте, где были губы, осталась только горизонтальная щель.
«Кто эти люди без рук и без ног?» – спрашивает мальчик, и ему угрюмо говорят: «Они ранены на войне». И пока няня отвечает на заигрывания фронтовика, Жак наблюдает. С некоторого времени он часто слышал разговоры, в которых мелькало это таинственное слово «война». И выражение, которое то и дело произносят взрослые: «Больше никогда!» «У меня до сих пор звучит в ушах: “Больше никогда!”, “Самая распоследняя!” Это было трагично, как греческий театр, и не только интонация, с которой взрослые это говорили, но и их глаза. Я пытался им подражать, копировал с натуры… Эти жесты, эти глаза, возведенные к небу, эти руки – я понимал, какая во всем этом торжественность. Если впоследствии я поверил в коммунистическое движение, то кроме всего прочего еще и потому, что оно обещало положить конец войнам!»